ПРОЗРЕНИЕ

повесть

писатель священник Николай Толстиков

Глава первая

Сергуня, тридцатилетний внучок, опять заявился к деду Афанасию изрядно подвыпивши. Приветствуя старика, провизжал ретиво и плюхнулся, немного озадаченный, прямо на порог - дед не проклял его за пьянку, как обычно, последними словами, а отбросив газету, проскрипел сурово и требовательно:

- Где твой дружок-от журналист? Волоки-ко его сюда!..

Валька Сатюков, Сергуни Сальникова ровесник, работал в редакции районной газеты и слыл в Городке "очеркистом-портретистом". Накануне любых праздников он, оторвавшись от информационных "тонн, метров и гектаров", отправлялся к какому-нибудь фронтовику и, вынудив того выставить пару поллитровок, заполнял по шумок каракулями листки в блокноте.

Наутро, опохмеляясь пивком в редакционном буфете, Валька не стремился подвергнуть тщательной расшифровке пьяные каракули, а давал простор воображению. Двигалось оно строго в одну сторону: герой очерка выходил чудо-богатырем, такому положить сотню "гансов" на лопатки - было раз плюнуть. Валька не боялся "пережать", его расчет был верен. Герой, прочтя творение о своих подвигах, поначалу заливался пунцовой краской, хватался за сердце, но потом успокаивался. Может, сам по пьяной лавочке прихвастнул, а может, так и надо - газета все-таки. Сатюков не ждал гневного опровержения, твердо усвоив, что лучше перехвалить, чем не дохвалить.

Валькины опусы возмущали, наверное, только Афанасия Николаевича Сальникова. Старик со злостью швырял газету на пол и, случалось, топтал ее ногами.

- Да кто он такой есть?! Пьянчуга, блудник, хапуга! - разносил он в пух и прах очередного, расписанного Валькиным пером, "героя". - У него ж совсем мозгов нет! Дальше, как всю жизнь в назьме прокопаться, и не достиг. Или, вон тот, вор настоящий!.. О ком в газете только и не напишут! Нет бы о настоящих людях!..

Тут Афанасий Николаевич замолкал.

- А кто они - настоящие-то люди? - вопрошал он себя и, перебирая в памяти множество лиц, терялся. И ухватывался за сладкую, до посасывания под ложечкой, мыслишку: - Кто, кто? А хотя бы и... я.

Сальников, почувствовав, как учащенно бьется сердце, торопливо лез в аптечку за лекарством. На всякий случай. Предъявлять счеты к несправедливо обошедшейся с ним судьбе Афанасий Николаевич страшился.

Но сладенькая мыслишка наведывалась чаще и чаще. Вдобавок внучек Сергуня завел дружбу с Валькой Сатюковым. С Сергуней приключилась несчастливая любовь. Сорвалась шашня с замужней бабой - попросту рассудил Афанасий Николаевич. Внучек ударился в писание стишков, а еще пуще - в пьянку, и на почве того и другого с Сатюковым снюхался.

Поначалу Афанасий Николаевич предположил, что Сергуня приволок в дом очередного собутыльника. Уж больно у гостя был запущенный вид. Такие парни с помятыми с перепою рожами, неряшливо одетые, толкутся у пивнухи день-деньской. Но вскоре Сальников подметил, что взгляд у Сергуниного приятеля довольно осмысленный и в глазах не безразлично-тупое или же звериное выражение, как у завсегдатаев питейного заведения.

Внук толкнул деда в бок и шепнул на ухо:

- Сатюков это. Из газеты.

- Тот самый? - переспросил, настораживаясь, Афанасий Николаевич, еще пристальнее разглядывая Вальку.

Корреспондент с подсевшим за стол Сергуней деловито принялись расправляться с бутылками дешевого портвейна.

Когда Валькины глаза посоловели и стал маленько у него заплетаться язык, Сальников решил издалека заикнуться о своем заветном желаньице "попасть в газету".

- А вы рассказывайте о себе, как на духу, ничего не скрывая! - Валька вытащил из кармана блокнот и попытался сосредоточить взгляд своих упорно разбегавшихся в разные стороны глаз на лице Афанасия Николаевича.

Сальников растерялся и еле слышно промямлил:

- О чем? Стоит ли? Я ведь как все...

Спасибо Сергуне, выручил.

- Мой дед этот... Как его? "Двадцатипятитысячник"! Во! - замахал Сергуня руками. - "Кулаки" в него пиф-паф из обреза! Пули мимо виска - фьюить, фьюить! А дед по "кулакам" из нагана: бах, бах!

Сергуня, изображая подстреленного "кулака", закатив глаза, повалился под стол.

Валька долго хохотал. Вытирая слезы, пообещал:

- Зайду как-нибудь, поговорим! А пока подумайте, о чем рассказывать...

От выпитого портвейна отяжелела голова, нутро стянуло судорогой, Афанасию Николаевичу захотелось глотнуть свежего воздуха. Он поспешил выйти во двор и запер за Валькой калитку. Обратно в дом, откуда через открытое окно доносился храп заснувшего под столом внука, не тянуло. "Надо отвлечься... - твердил, как заклинание, Сальников. - Ни о чем не думать, не волноваться."

Он прошел в огород, по протоптанной в траве тропинке побрел вдоль забора. Участок был большой, еще щедро отмеренный дореволюционными землемерами прежним хозяевам дома - имен их Сальников не помнил да и не хотел знать. По старому плану в участок входил еще клин в полторы "сотки", но шустрая соседка отгородила его высоким забором. Воспользовалась моментом, когда Сальникову вместе с семьей пришлось в пятидесятых годах срочно уехать из Городка на далекий Урал. А по возвращении тяжба из-за куска земли вспыхнула и тлела по сей день...

На этот раз что-то встревожило старика, ощущалась какая-то перемена. Под вековыми березами, стоящими в ряд у забора, стало несумеречно, как всегда, а светло. Афанасий Николаевич посмотрел вверх и на фоне слабо-розового предрассветного неба увидел смолисто-черные обрубки сучьев берез. Похожие на безобразные, оттяпанные руки, они обрывались точь-в-точь по границе забора над соседкиной территорией.

- Сволочь! - выкрикнул Сальников. -Хапуга!

Дрожа от бессильной ярости, он не скоро сообразил, что слабый его крик вряд ли расслышит преспокойно предававшаяся сну обидчица - соседка. Старик хотел подбежать к ее дому, ударами в дверь поднять ее и проклясть, требуя скорее не отплаты за поругание бедных берез, а теша уязвленное самолюбие. Он сделал неосторожный шаг с тропинки в сторону и оступился. Мягко шмякнувшись в картофельную ботву, Афанасий Николаевич немножко поостыл. "Чего доброго, столкнет еще с крыльца. Она - баба бойкая, с нее станется. Ищи потом свидетелей, кто увидит ночью-то? - рассудил он. - Но этого я так просто не оставлю! Отомщу!"

Сидя на грядке и воззарясь на соседкин дом, он никак не мог придумать подходящей мести. До обидного! И вдруг осенило: надо срочно восстановить справедливость!

Афанасий Николаевич поковылял домой.

- Сергуня! Сергунчик! - растолкал он внука.

Сергуня мычал невнятно, и только обещание деда выставить тотчас на стол "пол-литра" резко привело внука в чувство. Дед вынул из холодильника "запотевшую" бутылку водки, и на личике Сергуни, помятом, с набрякшими синими подглазниками, расцвела радость.

- Но после дела!

Внуку осталось, жалобно хныча, последовать за дедом в огород.

С Сергуниной помощью Афанасий Николаевич выломал несколько досок в заборе и, вооружась лопатой, проник на территорию соседки. Все было давно размечено. Топча без пощады грядки с клубникой, Афанасий Николаевич воткнул в землю острие лопаты. Пока внук, натужно кряхтя и обливаясь потом, таскал от дома просмоленные столбы, Сальников выковырял лопатой первую ямку. Остальные копал Сергуня...

Настало утро, с улицы слышались голоса спешащих на работу людей, когда дед и внук, поставив в ямы столбы и отоптав землю вокруг их, без сил свалились дома. Афанасий Николаевич, продрав вечером глаза, не обнаружил поблизости ни внука, ни "поллитровки". "Заслужил парень!" - он довольно усмехнулся и, ощущая в себе радостную приподнятость, скорее выглянул в окно.

Столбы вызывающе чернели прямо по середине длинной гряды с клубникой.

"Воевать так воевать! Своего не отдам!" - еще пуще раздухарился Афанасий Николаевич и решил, что нужно непременно прогуляться по улице, немного унять себя и заодно поразмять затекшие ноющие косточки.

Он шел по пустынной улице, гордо задрав заросший седой щетиной подбородок, подставив лицо ласковым лучам заходящего солнца, как вдруг словно тень откуда-то набежала. Афанасий Николаевич испуганно отпрянул в сторону, прикрыл голову руками. Нос к носу столкнулся он с торопливо идущим человеком, удивительно схожим с кем-то из прежних, по молодости, его знакомцев. Прохожий холодно взглянул на Сальникова. И смотрел-то на Афанасия Николаевича всего одно мгновение, свернул за ближним углом, но старик долго не мог опамятоваться. Сжавшееся от испуга сердце больно щемило в груди, но еще нещадней грызла досада - где-то раньше встречал он этого человека, да никак не припоминалось - где...

Глава вторая

Староверов Сан Саныч, отставной преподаватель педучилища и закоренелый холостяк, сохранил себя. За семьдесят, но не огруз фигурой, не скрючился спиной, был по-прежнему легок на ногу, морщинки лишь мелкой сеточкой собирались возле его глаз. Всегда подтянутый, в строгом костюме, застегнутом на все пуговицы, при черной узкой селедке галстука и в белой шляпе он неторопливо вышагивал по улочке родного городка. Встретив старого знакомого, Староверов окидывал его бесстрастным взглядом холодных голубых глаз и вежливо раскланивался, приподнимая шляпу. Знакомцы, особенно из тех, которым доводилось в детстве играть с ним в лапту или в прятки, заискивающе улыбаясь, трясли ему руку, но прямую его спину провожали, глядя сурово, исподлобья:

- Ишь, от легкой-то жизни какой, не угорбатился! Все для себя да для себя! Не мы дураки...

Прежде, пока была жива мать, Староверов приезжал из райцентра в Городок часто. Но потом в осиротевший дом за всю долгую зиму он наведывался раза два-три. Взяв напрокат у соседей лопату, расчищал торопливо, без роздыха, снежные сугробы от дороги к калитке и бывал таков.

Летом в доме обосновывалась сестра со своими внуками; Староверова , без сожалений покинувшего холодный сырой карцер кооперативной квартиры с неоклеенными стенами и почерневшим потолком, встречали шум, ребячья беготня, смех. Сан Саныч день-деньской мог раскачиваться в гамаке в огороде, искоса наблюдая за возней ребятишек в куче песка, или бродить по лесу, предвкушая сытный ужин и разговоры с сестрой, вечно занятой рукодельем, - так, о пустяках. Растянувшись на диване, он блаженствовал в это время как никогда...

Все нынешнее лето, до поздней осени, он провел в тревожном ожидании. От сестры из Киева ни слуху, ни духу, хотя и отправил туда ей не одно письмо. Окончательно измучившись, когда в квартире, осточертевшей за долгие месяцы одиночества, стало впору взвыть волком, он помчался в Городок.

Родительский дом стоял пуст. Сминая засохшее будилье заполонившего двор репея, Сан Саныч пробился к крыльцу и, переступив порог, не скоро решился пройти в горницу, недоверчиво, с опаскою, втягивая ноздрями затхлый холодный воздух. Потом еще долго бродил по дому, заглядывая во все уголки и чутко прислушиваясь к каждому шороху и скрипу.

Нежданному гостю - Вальке Сатюкову - он обрадовался. Только не один был поддатенький журналист, гостивший у родителей, а с попутчицей. Сан Саныч поначалу подумал, что она старушка. Уж больно согбенная жалкая фигурка, замотанная в платок, жалась у дверей. Но на свету пришлая оказалась женщиной лет тридцати. Стянув платок, она высвободила свалявшиеся космы грязных волос неопределенного цвета; на лице ее с дряблой сероватой кожей угрюмо синели «подглазники». Женщина села на подсунутый Валькой стул, осоловело уставилась куда-то в угол.

- Сан Саныч! Не будет у тебя по маленькой! - замасливая глазки, заканючил Валька.

Еще в райцентре, едва начав работать в редакции местной газеты, Сатюков, молодой парень, зачастил к земляку, прихватывая неизменно с собою с виду вполне интеллигентных личностей. Разгружали портфель с дешевым винцом, и через час становились совершеннейшими скотами, принимались трясти друг друга за грудки, проклинать все на свете. Кое-кто пытался прикорнуть на столе, но столкнутый на пол разгоряченными собутыльниками, заползал под стол в безопасное место и ронял обильную слезу обиды. Староверову, просидевшему весь вечер за одной рюмочкой, было интересно и жутко наблюдать за перевоплощением людей в пьяных скотов, ведь перед началом попойки Валька всегда представлял незваных гостей: это - журналисты, это - инженеры, это - художники или непризнанные поэты. Скоро дошло до милиционеров и водолазов, целая коллекция бы составилась.

Компании вламывались к Староверову сугубо мужские, и затесавшаяся напару с Валькой бабенка поставила Сан Саныча в тупик. Чем ее угостить? Хорошо, что привез с собою бутылку сухого марочного вина, думалось при встрече с сестрой ее откупорить.

Дама, закинув ногу на ногу, пыхала папиросой. Выглотав стакан сухого как воду, она поморщилась:

- Покрепче бы чего этого «свекольника»...

В неловкой тишине Валька попытался рассмотреть что-то в темноте за окном, дама с тупым выражением на лице продолжала пускать клубы дыма, удушая Сан Саныча.

Он, пригубив из своей рюмочки, чтобы развязать разговор, ляпнул первое пришедшее на ум:

- Вас, вероятно, с Валентином связывает дружба...

Язык у Сан Саныча одеревенел, осталось беспомощно и извиняюще развести руками, изобразив на лице глуповатую улыбку.

Валькина спутница громко и вульгарно расхохоталась.

- Это с ним-то?! Хотели счас в сараюхе прилечь, да холодно, говорит.

Валька покраснел и торопливо засобирался, будто вспомнив о неотложном деле. Сан Саныч, испуганный, побежал вслед за ним на улицу.

- Сан Саныч! Пусть она у вас посидит... пока. Ей некуда идти. А я подойду попозже, - Валька скрылся в темноте.

Обескураженный, Староверов растерянно побродил возле дома , вернувшись в горницу, остолбенел. Незваная гостья преспокойно, свернувшись калачиком, спала на его кровати. Юбка на бабенке, заляпанная засохшими ошметками грязи, задралась, открыв рваные чулки на ногах.

Сан Саныч, смущенно отводя глаза, хотел выключить свет, но передумал. Он ушел на кухню, со слабой надеждой стал дожидаться Вальку и заснул за столом...

Очнулся он от чьего-то легкого похлопывания по плечу и спросонок воззарился удивленно на даму. Та, сутулая, невысокая ростиком, стояла рядом, одной рукою ерошила спутанную кочку волос на голове, а дрожащими пальцами другой норовила сунуть окурок в черные рас тресканные губы.

- Послушай, мужик! - прохрипела она судорожным, будто перехваченным удавкой, горлом. - Опохмелиться не найдешь?

И сорвалась, зашлась в жутком чахоточной кашле: казалось, все ее нутро вывернется наружу.

Сан Саныч разыскал в шкафу прошлогодний «остатчик» водки, поспешно наполнил стакан. Дама, высосав подношение, морщилась, ужималась, но постепенно на пепельно-серых щеках ее появился робкий румянец, а глаза, понуро-тоскливые, оживясь, заблестели.

- Да ты фартовый мужик! С меня причитается! Жди в гости, наведаюсь вечерком!

Она убежала так шустро, что Сан Саныч не успел сообразить: то ли соглашаться, то ли отказываться наотрез...

Под вечер он решил убрести из дома в лес и на берегу речушки возле костерка скоротать ночь. Собираясь, Староверов в чулане принялся ворошить потертые излохмаченные телогрейки, но ничего путного взять с собою в ночное не подворачивалось. Вообще-то, несмело подумал он, можно и остаться. Запереться на все запоры, не включать свет, сидеть тихо, как мышь. Удавалось же такое в райцентре, в квартире. Под пинками пришельцев дверь ходила ходуном, от непрерывной трели звонка, казалось, что голова вот-вот расколется, но ведь терпел, выдерживал.

Стемнело. Едва послышалось слабое царапанье за дверью, Сан Саныч подскочил со стула и помчался открывать, на ходу оправдываясь - все-таки женщина, неприлично не принять!

Вчеращняя гостья, обдав хозяина волной перегара, уверенно прошла в горницу, примостилась за столом. Тяжко вздохнув, с пьяной укоризной взглянула на Сан Саныча, тот засуетился, принес оденки водки в бутылке, сохранившуюся банку огурцов: чем богат тем и рад.

Дама выпила и, хрумкая прокисший огурец, сидела молча, раскачиваясь на стуле. Староверов надумал еще предложить ей чайку и пошел на кухню ставить чайник. Вернувшись, он опять застал гостью дрыхнущей на его кровати. На этот раз спать сидя за столом не хотелось, Сан Саныч погасил свет и лег на лавку на кухне. Подложив ладонь под щеку, он пролежал, силясь уснуть, неведомо сколько времени. Заслышав шорох, он вздрогнул, нашарив на стене выключатель, зажег свет и обалдело уставился на гостью.

Она, совершенно нагая, стояла в дверном проеме, жмурясь от света. Сан Саныч, скользнув взглядом по отвисшим тряпично кулечкам ее дряблых грудей, долго не мог отвести глаз от красноватого шрама на животе, перечеркивающего почти пополам ее худое тело с выпирающими костями, обтянутое иссиня-бледной кожей.

Дама, перехватив взгляд, провела обкуренным пальчиком по гладкой поверхности шрама, криво усмехнулась:

- Это-то муженек дорогой меня перыщком пополосовал! Чтоб ни дна ему, ни покрышки! Четыре дыры, еле заштопали! Теперь вот Манькой Резаной и зовут... Ну, чего?! Сам разденешься или помочь?

Она, потянувшись, шагнула к Сан Санычу, но он с утробным испуганным мычанием одним невероятным скачком вылетел из кухни. В спину ему, словно каленый гвоздь, вонзился истерически-дикий смех.

Староверов прямо с крыльца, будто в омут, нырнул в холодный предутренний воздух: «О, Господи! Что творится-то, а?!», и, не разбирая дороги, по темной пустой улочке помчался прочь от дома, куда глаза глядят.

«О, женщины!»

Когда-то давно, в молодые годы, был он со своими студентками на уборочной в совхозе. С самой глазастой и красивой пришлось укрываться от дождя в шалаше. Она, подрагивая, робко прижалась к Староверову и прошептала: «Возьмите меня замуж»!». Ожженый несмелым поцелуем, Сан Саныч отпихнул девчонку, заговорил резко, нравоучительно. Пуще всего он боялся, как бы не выгнали его из училища за связь с подопечной. А может, и зря: что скрывать, потом всю жизнь сожалел...

И вот так все время - чуть что! - трясся ровно заяц под кустом. Молчал, как партизан на допросе, на педсоветах в училище, где вел «труд» - невелик кулик, ни разу в застолье не выпивал больше рюмочки вина, дабы не сболтнуть лишнего, а последние годы перед пенсией был готов сплясать «казачка» под окнами директорского кабинета, если б приказали...

Чаял - уж теперь, в «отставке», поотпустит эта страшная напасть, загнавшая его в тесный, тщательно сберегаемый от потрясений мирок, ан нет... И когда же она заползла в душу, укоренилась намертво?

Может, в тот давний год...

Тяжеленной стропилиной зашибло насмерть брата-погодка Ваську. Санко и брат помогали мужикам разбирать крышу старого двора, чуть затронули ее, она и рухнула разом. И вместе с заклубившейся пылью взметнулся и оборвался слабый крик. Как оказался Васька в ту минуту внутри двора - неведомо.

Санка било, будто в ознобе, пока он смотрел, как отец, расшвыривая обломки, добирался до Васьки, как выносил на руках его обмякшее безжизненное тело, как, бережно положив сына на травяной пригорок, поднял к небу черные страшные глаза...

Васька с белым бескровным лицом, с багряным чубом, налипшим на лоб, часто потом приходил во снах к Санку, и тот, давясь криком, просыпался в холодном поту...

С того трагического дня хлынули нескончаемой чередой на семью Староверовых несчастья. В разгар коллективизации отца арестовали, увезли в тюрьму прямо из горсоветовской конторы.

Прибежала к матери запыхавшаяся соседка: " Марья Филипповна, твоего-то под ружьями из горсовету вывели! Бают, Сальникова Афанасия, председателя, порешить топором удумал. Ой, беда, беда! Мужик-то вроде смирной..."

Мать к горсовету, за ней - Санко. У крыльца на телеге сидел отец, опустив голову. Возле него стоял, поигрывая наганом, участковый уполномоченный, широкоскулый молодой парень с презрительно скривленными губами.

- Иваныч, ну-ка! - кивнул он другому милиционеру, пожилому.

Тот нехотя поднял приставленную к ноге винтовку и, клацкнув затвором, направил ствол на арестованного.

- Руки за спину! - сунув наган в кобуру, участковый сыромятным ремешком принялся вязать отцу руки.

- Не боись, не убегу! - усмехнулся, полулежа на телеге, отец и вздрогнул от крика.

- Санушко! - мать с воем бросилась к отцу, упав возле телеги на колени, обхватила его за сапоги.

Глаза отца свирепо сверкнули, он соскочил, изогнувшись, с телеги, на упершийся прямо стволом ему в грудь наган участкового.

- Бабу, бабу оттащи! - приказал участковый напарнику, и, когда тот, подхватив мать под руку, попытался ее поднять, крикнул зло остолбеневшему Санку: - Чего рот раззявил?! Подсоби!

И тише, с угрозою, добавил:

- Вместе с отцом захотел?

Санко,испуганный и покорный, послушно подхватил мать под другую руку.

Участковый резким толчком в грудь опрокинул отца обратно в телегу и, запрыгнув рядом, рявкнул вознице:

- Гони!

Пожилой милионер еле успел вцепиться в задок рванувшейся с места подводе и перевалиться в нее, едва не потеряв винтовку.

- Жена! Сынок! Не поминайте лихом! Напраслину на меня возвели! - кричал отец.

Сидевший на нем верхом участковый вжимал его ничком в охапку соломы на дне телеги, но слова отца все равно были слышны:

- Люди! Не верьте Афоне Сальникову! Эта сволота на все способна!..

Прохожие, сбежавшиеся на шум, подняли глаза на стоявшего на высоком крыльце здания горсовета маленького росточком человечка с большой, рано лысеющей головой, облаченного в мешковатый, защитного цвета френч.

Сальников, зябко и брезгливо передернув узкими плечами, сделал выговор взбежавшему к нему по ступенькам секретарю:

- Ночью надо было увозить... Посидел бы день в подвале, не убыло б с него.

- Так мы ж хотели как лучше!.. Ишь, чего вытворил злодей, с топором на вас!

Афанасий Николаевич испытующе-зорким взглядом окинул кучку людей, топчущихся у крыльца, и те поспешно и молча стали расходиться.

Санку Староверову запомнился этот взгляд маленьких колючих глазок. Не думал - не гадал парень, что очень скоро доведется вновь их близко увидеть...

Санко заканчивал школу; от отца месяца три не было вестей. Мать узнала, что сидит он в вологодской тюрьме, попыталась добиться свидания, да куда там. Ей сухо объявили приговор: Староверов Александр Митрофанович осужден "тройкой" к десяти годам лагерей без права переписки.

Поплакали, погоревали мать и сестра Анютка.

Санко сдерживал слезы, покашливая - один мужичок в доме остался.

"Ты уж, Санушко, выучивайся дальше, - промокая слезы концом платка, говорила мать. - Тятя-то твой больно хотел тебя ученым увидеть, грамотным..."

Куда бы ни сунулся Санко - везде получал от ворот поворот. И вдруг к отчаявшемуся парню прямо на дом прибежал нарочный от председателя...

Сальников поджидал Санка, отвернувшись к окну. Парень тихонько прикрыл за собой дверь и несмело поднял глаза на низкорослую, перехваченную в талии широким кожаным ремнем фигуру. Председатель обернулся:

- Проходи, садись! Понял, паря, что ноне все двери для тебя затворены? А ты, бают, умный, головастый! Не в батяню своего... Да, ладно, я зла не держу. Знаю, как тебе подсобить...

Афанасий Николаевич разложил на столе перед робко присевшим на краешек стула Санком чистый лист бумаги, сам обмакнул перо в чернила и протянул ручку.

- А чего писать? - пролепетал, принимая ее дрожащими пальцами, Санко.

- Не трусись ты, не забижу! - хохотнул, раздвигая губы в довольной усмешке, председатель и, поскрипывая хромовыми сапожками, запохаживал вокруг стола. - А пиши... Я, мол, такой-сякой, решительно и бесповоротно порываю со своим отцом. Так как он есть классовый враг и чуждый Советской власти элемент. Поступаю сознательно и отныне обязуюсь не иметь с вышеозначенным лицом ничего общего... Подпишись! Вот и ладненько.

Санко, озябнув от одного взгляда председателя, послушно вывел подпись, и опомниться не успел, как Сальников ловко выхватил из-под его рук лист и помахал им в воздухе, подсушивая чернила.

- Отошлю в газету. Пусть пропечатают, чтоб все знали. А тебя... поздравляю. Свободен!

Санко не заметил, как очутился на улице. Горели щеки, уши. «Порываю, решительно и бесповоротно... Но я же как лучше! Я дальше учиться хочу, сам тятя велел», - оправдывался он.

И потом всю свою долгую жизнь оправдывался...

Возвращаясь, к дому Сан Саныч подходил настороженный, но зря - выстывшая горница была пуста, Манька исчезла. Да и он сам мало-помалу оправился от недавнего смятения и по привычке бормотал вслух, будто невидимому собеседнику: « Вероятно, она женщина легкого поведения. За хлеб и ночлег благодарить таким дурным образом! А...вдруг по-иному она просто не умеет, не может? И ей все одно - кто перед нею?! Бедная женщина!"

Глава третья

Кирилл Аркадьевич Ломунов частенько бывал недоволен своим сыном. Не мог Игоряха отцу угодить.

После армейской службы вышло у Ломунова-младшего притулиться в жизни лучше бы да не надо – назначили Игоряху председателем районного спорткомитета. Парень с пеленок считал себя не только заядлым, но и удачливым футболистом, того же мнения были и все, кто приходил поглазеть да поохать на городской стадион, где капитан Ломунов с сотоварищами мастерски управлялись с мячиком, и любые заезжие команды терпели одни поражения.

Ошалелые болельщики носили своего кумира на руках, лезли лобызаться и к Кириллу Аркадьевичу, до синевы надавливали ему руку: «Эва, сынок-то твой! Каково нос утер этим…». Дальше следовало название местности, откуда прибыла «ломуновцам» на растерзание чужая команда, но ни географическое положение, ни лесть впечатления на Кирилла Аркадьевича не производили. Он морщился только, норовя побыстрее высвободиться из цепких объятий болельщиков и – что уж вовсе всем на удивление! – отворачивался от щедро, через края, налитого стакашка. По любому другому поводу такого за Ломуновым не замечалось. Приемщик на складе – безотказная душа.

Дома, под косыми взглядами отца, радость победы у Игоря меркла, а когда Кирилл Аркадьевич начинал ворчливо вспоминать о запущенных домашних делах и неухоженных грядках в огороде, она и вовсе улетучивалась.

Но это прежде Игорь гонял мяч за здорово живешь, ради собственного удовольствия, теперь-то спорт кормил его, зарплату стал Игорь получать, как всякий порядочный гражданин. Однако, Кирилл Аркадьевич опять засомневался:

- Вот ты сегодня даже за мячиком не бегал, а только с лавки глазел да пальцами другим указывал… И за это деньги платят?

В ответ Игорь усмехнулся, пожимая плечами.

- А как же! Не можешь ты, батя, понять, что работа это моя. Призвание!

Отец и сын стояли друг против друга: оба коренастые, крепкие, разве что черты лица разнились – у Кирилла Аркадьевича твердые, решительные, точно выдубленные прожитыми годами, а у Игоря – помягче, в мать.

- Так ты, как и прежде, Гошкой-футболистом именоваться будешь?

Кирилл Аркадьевич отступил на шаг, смерил сына презрительным взглядом.

Игорь в ответ промолчал, покривил рот. Иных слов от отца он и не ждал, потому как знал причину попрекам. Еще перед службой в армии угораздило Игоря закончить сельскохозяйственный техникум в своем же городке. Учился он с серединки на половинку, больше ошиваясь по коридорам, да и привлекла его в сие учебное заведение добротная спортивная база. Отец тогда тоже ворчал: дескать, какой из тебя земледелец, коли лень даже грядку в своем огороде вскопать или выполоть.

А теперь вдруг нашло ему на ум сына в агрономах видеть. Игорь и носа в ту сторону не повернул, вот и взбеленился Кирилл Аркадьевич. Нет бы понять, что хороший спортсмен получше никудышного полевода будет.

Как маленький, пойди объясни!

Игорь повернулся и пошел, а вслед ему понеслось на повышенных тонах:

- Оно, конечно, футбольное поле не хлеборобское! Отбегал, оттряс… - тут Кирилл Аркадьевич припомнил штуки, из которых у птиц птенцы вылупляются. – Не пыльно тебе и ни заботушки! Губа у тебя не дура. Игорь Кириллыч! Но я в твои годы от дела не лытал!

- Чего ж тогда из деревни-то сбежал? – язвительно поинтересовался Игорь и плотно прикрыл дверь – крепкие отцовы словечки споткнулись о преграду…

Надумав запоздало жениться, Игорь мимоходом представил отцу с матерью свою суженую и, не дожидаясь свадьбы, перебрался на житье к ней в квартирку и уж глаза Кириллу Аркадьевичу больше не мозолил.

И тут произошло событие, резко перевернувшее жизнь всей ломуновской родовы...

Такой растерянной и счастливой улыбки на лице сына Кирилл Аркадьевич не видал никогда: не иначе Игорь забил сотню мячей кряду в ворота противника.

- Батя, а меня мэром города выбрали!

- Это за какие такие заслуги? Слыхал я, что влез ты в эту колготу с выборами, так, я думал, сдуру!

- Репутация, батя! - Игорь нервно потирал руки. – Не пью, морально устойчив, пример в работе и быту, кристально чист…Нет теперь твоего Гошки-футболиста, а есть Игорь Кириллович Ломунов, мэр города! Эх, заживем, пускай все завидуют!

- Вот-вот, ампутация одна! – морщась, закивал Кирилл Аркадьевич. – Опять ты преподнес мне, сынок, подарочек! Под самую старость… Спасибо!

Игорь ожидал от отца если уж не ликования, то хотя бы поздравлений, но только не этого расстроенного вида.

- Расхвалить-то себя до небес и дурак может! И людям златые горы наобещать. На то язык даден. Вот только делами-то городскими заправлять, небось, сало в голове иметь надо. А много ли его у тебя?

- Какое сало? – не понял Игорь, но когда дошло, вспыхнул: - Вечно тебя, батя, мои удачи корежат, а сам дальше простого складского приемщика не ушел. Хотя бы раз за сына порадовался! Какое, и в мечтах не держи…

Обиделся Игорь крепко, даже перестал вовсе наведываться к старикам. Кирилл Аркадьевич и Анна Макаровна приходили, бывало, сами к молодым в гости, но сидя за столом, чувствовали себя неуютно и принужденно. Игорь, надув обиженно губы, вскоре находил себе неотложное дело, и от невестки Галины, подчеркнуто-предупредительной, веяло холодком. Приходилось откланиваться несолоно хлебавши…

Глава четвертая

Староверов поднимался чуть свет и, торопливо одевшись, выходил на крыльцо.

Лишь край неба слабо зеленел. В сумерках, во влажном от августовской росы воздухе уже не пробовали голоса мелкие птахи, лишь доносился ленивый грачиный грай из городского парка.

Городок еще крепко и безмятежно спал. И шум от редкой, пронесшейся по центальной улице-шоссе автомашины долго метался отголосками по его пустынным улицам.

Восток наливался ало. Сан Саныч, изрядно продрогший, но зато бодрый, с ясной головой, напоследок хватанув жадно, словно запасая впрок, воздуха, нырял обратно в избу и ставил чайник...

В это утро Сан Саныч, едва высунув на волю нос, заметил в соседнем огороде человека. Тот расхаживал по забороздку почти нагишом, прикрытый лишь тряпицей наподобие набедренной повязки, взмахивал руками, приседал, крякая: не иначе, занимался физзарядкой. Староверов отупело уставился на живой скелет, обтянутый желто-фиолетовой кожей, причем фиолетового цвета - наколок - было значительно больше.

Мужичок приветливо помахал рукой, справил нужду под березой и, накинув на плечи заплатанный, длиннополый ниже колен, пиджак, подошел к Староверову.

- А я-то подумывал, что ты, дорогой мой гражданин учитель, давно дуба врезал! - откровенно заявил он. - Не свидимся. Меня, поди, и не помнишь?.. Бориска я, Ефимов! Ну?!

Он, ухмыляясь, вдруг захрюкал поросеночком.

Сан Саныч напряг память - насчет происшедшего в молодости она работала безотказно, и вспомнил свой первый класс в холодном флигеле бывшего барского дома в деревне неподалеку от Городка, ребятишек в закуржавленных от дыхания одежках. За передней партой - доходяга, паренек с бесцветным хмурым личиком мерно и сосредоточенно двигал челюстями. Запихнув в рот еще ломоток хлеба, парень, по-дурацки пялясь на учителя, стал вдобавок и звучно чавкать.

- Ефимов, прекрати!

Бориска надулся обиженно:

- Тебе жалко, что ли?

- Выйди вон!

Боря лениво поднялся из-за парты и вразвалочку, кривляясь, поплелся к двери. И захрюкал поросеночком, точь-в-точь! Класс грохнул, Сан саныч, пунцовея щеками и ушами, тоже не смог удержаться от смеха. Никакой злости или обиды на Ефимова он не затаил...

- Да, были времена! - похохатывал теперь, скаля черные гнилые зубы, Борис. - Ты, Сан Саныч, поднеси-ка мне чарочку! Ей-богу, имею право, век свободы не видать!

Слова из Бори полились щедрым, сдобренным матом и похабщиной, ручьем. Сан Саныч, морщась, узнал, что бывший его ученичок двадцать пять лет провел в тюрьмах. С краткими перерывами, правда.

" И все попадал-то из-за пустяков!" - бил он себя в чахоточную грудь. - В первый раз - за воровство. Сумели от колхоза из деревни тягу задать тятька с мамкой, осели в Городке, у свояка в доме с шестерыми ребетенками на руках. Жить надо, жрать надо. Отец охранником в местную тюрьму заделался. Зеков, нашего брата, шлепать! - Боря надул худые щеки и звучно хлопнул по ним ладонями. - Две сотни на тот свет отправил, потом самого приголубят, жди. Но до двух сотен мой папашка не дотянул, от чего-то сам загнулся. А я уж в ту пору на нарах вшей кормил. Связался с местной шпаной, пока родитель мой из нагана по зековским затылкам палил. Однажды подломили мы склад, и замели меня менты с мешком тряпок..."

Вернулся Боря из мест заключения злой и голодный до жратвы, вина и бабьего тела. Заглянул домой - мать бьется с младшими чадами. Обняла сынка, поплакала, а накормить-то с дороги досыта и нечем.

Борька, двадцатилетний крепкий парень, не боявшийся ни черта, ни "ментов", ни грязной работы, пристроился ассенизатором в горкомхоз. "Левака" хватало, что ни говори, а профессия эта самая нужная в городе. "Бабки" завелись, завелись и бабы. Особенно неравнодушен был Боря к ширококостой пышногрудой Варьке. "Сущая стерьва", она смачно высосала все Борины ресурсы, в том числе и сугубо мужские. От Бори осталась одна тень, да и ту мотало ветром. Однако, силенок истяпать топором до полусмерти свою сударушку ему хватило, когда застал ее в постели с очередным кавалером...

"Живучая, сволочь, оказалась... - до сих пор сожалел Боря. - Я ж ее любил..."

Срок ему навесили приличный, "червонец", и, отсидев все от звонка до звонка, возвращался в Городок Боря уже в зрелом вполне возрасте. Как человеку зрелому, ему хотелось от земляков уважения, почета, но все шарахались от него, как от зачумленного. Боре все же удалось вызвать интерес к своей персоне у кучки алкашей возле "казенки" после того, как он на последние кровные накупил винишка, и даже довелось выступить с бурной речью "за жисть". Если слушатели взирали на Бориса равнодушными остекленелыми глазами, то речь его явно не пришлась по вкусу бывшему летчику-истребителю в инвалидной коляске. Он прервал вошедшего в раж Бориса весьма непочтительно:

- Эх ты, герой с дырой! Когда мы жизни не щадили в битве с врагом, такие, как ты, в глубоком тылу на нарах прохлаждались! А теперь гоголями ходите, опойки!

Оскорбленный до глубины "нутра" Боря коляску опрокинул и орденоносца-инвалида в лужу вытряхнул. Ну и сам загремел опять...

- Всякое бывало! - заключил Боря, высосал из четвертинки последние капли и робко попросил: - Ты, Сан Саныч, может, еще найдешь?

Староверов, обхватив скулы ладонями, содрогаясь от омерзения и страха, неотрывно смотрел на Борю. Тот, очевидно, окрыленный неподдельным интересом к себе, осмелел:

- Сан Саныч, ты налей, налей мне! Имею я право выпить за свою развеселую житуху! Имею! У меня ж легкого одного нету, чахотка сожрала. Мне б сейчас отдыхать надо после последней "ходки"! Хи! - Боря дурашливо захихикал. - А попал опять из-за пустяка. Бабенка мне одна приглянулась. Дело - на складе, она там не то приемщица, не то зав. Ну, я ее на мешках поприжал маленько, своего добиваясь... "Навешали" потом изнасилование и разбойное нападение. Да ей самой хотелось, я ж мужик видный был...

Боря закашлялся натужно, задыхаясь, брызгая слюной. Навалившись грудью на стол, он долго бился об столешницу головой и, наконец, жадно хватая ртом воздух, поднял на Староверова красные, едва не вылезшие из орбит глаза:

- Отдохнуть бы мне... Думал, доползу до порога, обнимусь с мамой... Ан нет! Мамы уж давно в живых нету, и хоть написал мне кто из сестер! Братец хренов, "погоняло" - Аллюра, уморил ее голодом, старухи соседки соврать не дадут. Пенсии у мамы никакой, братец от "хозяина" пришел с пробитой башкой, дурак дураком и уши холодные. Всего и "червонец" за грабеж отсидел, супротив меня - сявка, а на работу никуда не берут. Мать чугунок картошки сварит, он все в одиночку сожрет. А чтоб с матерью не делиться, нахаркает туда прежде. Мать и иссохла вся, и сестры не спохватились вовремя в чужих городах. - Боря вытер мокрые глаза замусоленным рукавом пиджака. - А братец родной мне с порога - я тебя, дескать, знать не знаю, канай, фраер, куда хочешь! Только и проняло, когда "пол-литра" у меня в кармане заметил. Выпили, закусили - и он на меня драться! Решил - все, хана! Еле вырвался. Пришлось возле дома на воле куковать, пока не уснул, сволочь. В сеннике я заночевал. Весна еще ранняя, замерз так, что до сих пор отогреться не могу... Вот и жили. Удастся Аллюре этому где стакан "паленки" раздобыть, и сразу лезет ко мне пластаться. Уноси ноги - бьет смертным боем!.. И ты знаешь, соседушко, эту сволочь, этого фраера в дурдом намедни упекли! Сестры позаботились. На вечное поселение-е! - злорадно протянул Боря и запрыгал, совершая нечто наподобие танца. - Теперь жизня-я у меня будет! Лафа! Век воли не видать!

Сан Саныч, глядя на пляшущего Борю, ужаснулся. Силясь припомнить лицо своего брата-погодка, в далеком детстве задавленного насмерть обвалившейся крышей старого двора, где мальчишка спрятался, играя в казаки-разбойники, подумал: неужели и мы бы так? Как два затравленных волка?! Подстрелили одного, а другой все еще скачет в кольце из красных флажков, охваченный безумной радостью, начисто убившей всякий страх: не его, не его! Может, еще и вырваться удастся?!

- А если б ты, Борис, был брата поздоровее?

- Так я б его, падлу, жизни лишил!.. Слушай, Сан Саныч, не найдется у тебя одеколончику?

- "Тройной" только.

- То что надо! - прищелкнул языком Боря. - Нужно ж это дело толком отпраздновать! Одолжи?!

Вскоре тихий проулок огласился Бориным пением. Борис восседал на пороге дома и издавал хриплые яростные крики, чередуемые с жуткими матами нараспев. На некоторое время певец стихал, вероятно, задремывая, но потом опять упорно выводил свою песнь...

Утром Сан Саныч на всякий случай осторожно обошел кругом Борин домик. Внезапно в одном из заколоченных окон откинулась фанерка и в амбразуру просунулась плешивая голова Бориса со страдальчески искривленным лицом.

- Сан Саныч! Не посчитай западло, сбегай за водичкой! - Борин голос доносился как из могилы. - Подыхаю...

К ногам Староверова упал закопченный помятый котелок.

Сан Саныч попал словно в мрачное нутро погреба. В пробивающихся с улицы в щели между досок на окнах лучиках света он различил большую груду кирпичей посреди пустой избы, а за нею, поприглядевшись, и Бориса. Тот стоял на карачках.

- Волоки котелок сюда! - просипел он ступавшему боязливо по земляному, изрытому ямами, полу Староверову. - Ставь!

Из кирпичей было сооружено нечто вроде очага. Боря, раздув теплинку, на четвереньках, охая, дополз до притулившейся в углу койки, залег, наваливая на себя грязный ком тряпья.

- Наверно сдохну! На радостях-то вместе с одеколоном выжрал лаку бутылку. Вроде лак как лак, а скрутило и вывернуло - не продохнуть! Каюк! Опохмелиться бы, выручи...

Пропустив водочки и слегка перекусив, Борис сразу оживился, порозовел даже. Глазки его под мохнатыми рыжими бровями, довольные, забегали:

- Что ни говори, Сан Саныч, а я богатырь! Не перевелись еще они! - Боря сел на койке и, раскидав тряпье, заболтал ногами. - Сорок градусов "за воротник", чего занюхать, и никакой мороз, зима не сташны! Кто другой на моем месте давно бы "коньки отбросил", а я не собираюсь. Пляшу и песни пою! Еще поживем, еще увидим! Па-а-а диким степям Забайкалья!..

Боря надрывно заголосил, а Сан Саныч, сидя на корточках у костерка, на котором сердито шипела вода в котелке, следил глазами за струйкой дыма, исчезающей в квадратной дыре в потолке дома.

- Печь, язви ее в душу, обвалилась! - резко оборвав завывания, радостно воскликнул Боря, перехватив взгляд Староверова. - Пыли, копоти было! - он захохотал с таким злорадством, будто не у него в доме, а у ненавистного врага развалилась печь.

Хохот сотрясал все тщедушное Борино тело, он и вытряхнул все последние силенки. Борис, скорчась на койке, вскоре только беззвучно открывал и закрывал рот, будто рыба, выброшенная на берег.

Из котелка через край хлынул кипяток, взорвавшись облаком пара на тлеющих углях. Сан Саныч, не попрощавшись, поскорее выскочил из избы-чума: от пара вперемешку с гарью сдавило в груди.

"Господи! Как он зиму-то переживет, ведь погибнет! И сам не понимает этого! - мысли Староверова метались суматошно. - Может, пригласить его пожить зимой у меня? Нет, только не это!.. Где же выход?"

Ничего не придумав, Сан Саныч решил пока носить бедному соседу кой-какую еду. Поживем-увидим...

Глава пятая

Афанасий Николаевич Сальников в спокойном состоянии духа прошлое никогда не ворошил, лишь рассерженный или обиженный, пытаясь унять готовое выпрыгнуть из груди сердце, прикрыв глаза, устремлялся мысленно в те далекие годы. Делал это, чтобы успокоиться, и прежде такое удавалось, но в последнее время вместо приятных радужных воспоминаний ему стали видеться лица раскулаченных крестьян "при городе".

Фамилии и имена Сальников давно путал, и вспомнив до мельчайшей черточки чье-либо лицо, бывало, не мог сказать, как того человека звали. Зрительная память цепко держала лица, на тот случай, если вдруг кто-то из изгнанных вернется с отмщением. Нужно успеть упредить удар. Жена по ночам закрывала ставни на окнах, запирала их на крепкие запоры. Афанасий Николаевич не расставался с наганом, спал - под подушку прятал. Днем Сальников был недоступный и неподкупный председатель Городковского Совета, а если бы глухой ночью кто-нибудь заглянул в потемки его дома, то увидел бы там обычного, заурядного, трясущегося за свою шкуру слабака.

Никто из раскулаченных и высланных в Городок не вернулся. И Сальников стал все меньше ожидать и побаиваться ночной пули из обреза сбежавшего с колымских приисков земляка...

Встретив сегодня среди улицы Староверова, Афанасий Николаевич, увидев черты хорошо знакомого лица из тех, кто был  о т п р а в л е н,  в первую минуту обмер. "Все! Вернулся!" - трепыхнулось в его оцепеневшем мозгу и - остановись бы Сан Саныч рядом - старик наверняка бы испустил дух. Но Староверов прошел мимо, и Афанасий Николаевич мало-помалу стал возвращаться к жизни и способности разумно мыслить. " Да это ж сынок Митрофаныча! Того самого, что меня тогда убивать наладился!" - вспомнил наконец.

Александр Митрофанович Староверов в колхоз записываться отказался наотрез. Хоть бы хозяйство было большое, а то так себе - середнячок. Прежде держал много скотины, но сбавил, когда здоровье сдавать стало: сказались раны, на германском фронте полученные. За надел земли держался цепко.

На собрании, где намеревались объединить в колхоз крестьян "при городе", под шумный говор Митрофаныч поднялся с лавки и махнул зажатой в руке шапкой в сторону президиума:

- Не согласен записываться! Вы поглядите, кого нам в председатели суете - Спиридона Сакова! У него ж отродясь - ни кола ни двора не бывало! А мне делись с ним...

- Зато я батрак. Был. Чужим горбом добро себе не наживал. Вот! - по-петушиному выпятив грудь, приподнялся из-за стола президиума Спирька и преданно глянул на сидевшего рядом Сальникова.

- А я не могу так, чтоб кто-то дурака валял, а я втыкал бы...

Староверов, тягостно вздохнув, сел. Но прежде - так показалось Афанасию Николаевичу - взглянул на него недобро.

"Погоди, старый хрен! Доберусь..." - озлобился Сальников.

Митрофаныч мало сам не пошел в колхоз - и другим отсоветовал.

Начали давить на единоличников налогами. Александр Митрофанович, кряхтя и отдуваясь, расплатился с одними, кое-что распродав - с другими, соскребая последние крохи - с третьими. А когда принесли еще одно извещение на налог, подался в горсовет.

Афанасий Николаевич Сальников восседал за столом бывшего городского "головы". Стол был широк, высок и представлял множество неудобств коротконогому, тщедушному юному председателю: ему приходилось под зад класть кожаную подушку. Но со столом Афанасий Николаевич ни за что не пожелал расставаться, хотелось казаться внушительней.

На скрип двери Сальников поднял голову от разложенных по столу бумаг и увидел входившего несмело, бочком, Митрофаныча. Тот остановился на пороге, теребя в руках шапку, уставился на большой светлый прямоугольник на стене, в центре которого висел маленький портрет Сталина. Но стоило Староверову перевести взгляд пониже и встретиться с глазами Сальникова, как Александр Митрофанович преобразился. От робости и следа не осталось.

- Вот зачем я к тебе пожаловал, Афанасий-свет Николаевич... Сидишь ты тут, ровно паук, все соки из нас вытянул, - заговорил он с подковырочкой, как с соседским мальчишкой, будто и не был Афанасий Николаевич высоким начальником. - Никакой совести и жалости у тебя нет. Продыху не даешь. Пришел я просить отстрочку от налога. Нечем платить, хоть последние портки сними - не хватит. Пойми хоть по-соседски...

- Хоть по-соседски, хоть по-каковски, а налог ты обязан выплатить сполна! - холодно и сухо отчеканил Сальников, опять сунув нос в бумаги. - И в срок!

- Не ведаю, в кого ты такой уродился! Отец у тебя хорошим человеком был, а вы с братом Пашкой как два обсевка в поле! Христом-Богом прошу, дай отсрочку! Дай! - взмолился Староверов.

Он шагнул к столу, в черных его глазах пыхнули недобрые колючие искорки.

Сальников пристыл взглядом к заткнутому за пояс мужика остро отточенному топору. Митрофаныч к нему не притрагивался, но леший знает! Афанасий Николаевич медленно поднялся из-за стола, пошел вдоль него, опираясь пальцами об край.

- Погоди! Может чего и решим. Положительно. Сейчас принесу одну бумагу, - не сводя настороженного взгляда со Староверова, он, как можно спокойнее ступая, пересек кабинет и выскользнул за дверь.

Ключ торчал снаружи из замка, и Сальников, захлопнув дверную створку, с диким торжеством и наслаждением провернул его. Кабинет участкового был рядом - дверь нараспашку. Участковый с другим милиционером смолили махру.

- Мужики! Товарищи! Убить меня тот гад хотел!

- Кто?! Где?!

- Староверов! Запер я его у себя в кабинете. Топор у него!

С наганами они встали у дверей.

- Сдавайся, хуже будет! - крикнул участковый и, провернув ключ, распахнул дверь.

Митрофаныч с великим недоумением уставился на направленные ему в грудь стволы наганов.

- Топор на стол! Положь быстро! Та-ак! Руки за голову! Выходи!

- Сволота ты хорошая! - Староверов, выходя со сцепленными на шее руками, плюнул в Афанасия Николаевича. Метил в лицо, а попал на носок сапога...

Сальников потом, спустя многие годы, не раз задавал себе вопрос: так ли уж вознамерился убить его Митрофаныч? Может, все было куда проще: испугался председатель блеска лезвия топора, струсил? Или дело в другом?.. Хотелось неудобного, становящегося поперек дороги человека убрать и возможность это сделать - быстро, надежно и без усилий - появилась. Сальников давно замечал за собой: уж коли невзлюбил кого, то готов был бить и гнуть до гробовой доски. И даже память опорочить.

Иначе зачем подсказал, а куда точнее - приказал Санку Староверову написать отказ от родного отца? И когда трясущийся от страха паренек отрекся, Афанасий Николаевич почувствовал радостное облегчение - ну, вот, Митрофаныч, ты и кончился!

Глава шестая

Тихона Яковлевича Грача под его «шестидесятничек» успело по России-матушке помотать. Но он не был шабашником-длиннорублевиком или босяком, или непоседливым романтиком, гонявшимся за туманом. Голубенький «поплавок» на лацкане пиджака и красные «корочки» в кармане позволяли Грачу уверенно держаться на плаву в любой тихой заводи. Излишне любопытным Тихон Яковлевич отвечал:

- Кровь во мне кочевого народа. Да и Грач – перелетная птица.

И снисходительная улыбка появлялась на его холеном, с тонкими чертами лице: что, дескать, сами не понимаете – рыба ищет, где глубже, а человек где лучше.

Городок, сущий райский уголок, летом весь в зелени и цветах, с козами, пасущимися на улочках, и доверчивыми, не шибко «тронутыми» цивилизацией людьми, показался Грачу лучшей из заводей, где приходилось доселе обретаться. Водица тут теплая и спокойная, свежий ветерок в редкость.

Тихон Яковлевич без натуги, споро заподпрыгивал по ступенькам местной служебной лесенки. В конце концов, он оказался в здании екатерининских времен, в узком, похожем на каземат, кабинете – в кресле мэра города. Здесь, как и на прежних местах , где доводилось ему присутствовать, он не высовывался вперед, не лез со своими соображениями и внимал кому надо с уважительно-покорным видом.

С «представителями населения», как именовал горожан в отчетных бумагах Тихон Яковлевич, общаясь с глазу на глаз, приходилось ему туговато. Особенно донимали пенсионеры. Даже его обезоруживавшая, виновато-сочувствующая улыбка, надежная и проверенная, как щит, действовала на посетителей не всегда безотказно. Одна, безобразного вида старуха, которая то ли не могла добиться, чтобы помойку во дворе вычистили, то ли у бедной потолок в доме обвалился, ударила по «щиту» с богатырской силой копьеметателя: «Ты не грач! Он – птица полезная. Ты – вор-рона!».

Но щит удар выдержал, не разлетелся в куски: Тихон Яковлевич поморщился только.

Пилюли глотать случалось все же редко. Большинство посетителей, сбитые с толку, остуженные улыбкою Грача и вдобавок зачарованные его «элегантными», не виданными в здешних краях манерами, «входили в положение», соглашались во всем, немея языком, и лишь на улице давали волю словам, далеко не восхваляющим персону мэра.

Лишь однажды размеренная и «бумажная» жизнь Грача всколыхнулась, а потом и осветилась настоящей страстью. Начальник одной из шараг в городишке, хитро щурясь, развернул на столе перед Тихоном Яковлевичем свиток ватмана с чертежем затейливого, с прибамбасами, особнячка.

- Десять комнат, хоть в футбол гоняй! – прищелкнул языком посетитель. – И в центре бы города! Пополам мне с вами, на паях. Как?

Грач, поначалу напустив на себя непонимающий вид, собирался уже придать своему лицу выражение неприступности, даже холодной брезгливости – мол, не забывай, друг, где находишься и перед кем… Но не собрался.

- Ладно, я посмотрю. Оставьте чертеж, - с полным безразличием, для пущей убедительности пожимая плечами, ответил он.

Житье в пятиэтажной «коробке» на городской окраине давно было не по нутру Тихону Яковлевичу. Шум, гам со всех сторон. Одни смотрят на мэра благоговейно, как на «спасителя», другие – как с полтинника им не сдал. Дорога к месту службы – словно по ней прошла колонна танков… И пять комнат, не три. За окном садик можно заложить, хоть в гамаке потом нежься…

Короче, дворянский теремок, достаивающий второй век на краю старинного парка и поставленный было на заслуженный ремонт, раздернули по бревнышку тракторами вмиг, словно из красиво улыбающегося рта вышибли зуб. А уж заполнить...

В Городке любая новостройка растет охо-хо как медленно, пока от котлована дойдет черед до крыши – до Китая раком допятиться можно.

Партнер Грача - шаражка, силенками небогатая, техникой людьми обиженная, а посему проку от нее ни на грош. Только числится в бумагах, что дом строит. Сколько километров накрутил Тихон Яковлевич по району и по области, что служебный «москвичонок» безнадежно развалился, сколько нервов истрепал и себе и людям, «выбивая» кирпич, технику, бригады – ух, - одному ему, страдальцу, ведомо. Кто другой, может, и бросил бы эту затею, но…не изведал бы, малодушный, той радости, которая, как младенец пальчиками, трогала сердце Тихона Яковлевича, когда видел он, как тихо, но все же подрастали стены особняка.

Появилась и крыша. Не бывало вечера, чтобы Грач по дороге со службы не сделал крюк мимо своего детища. Разглядывая предзакатные солнечные блики на стеклах больших окон, он, как заклинание, повторял:

- Скоро уж… Скоро. А то ведь еще на срок меня точно не выберут.

Судьба-злодейка распорядилась с сердешным Тихоном Яковлевичем своенравно: до выборов в дом заселиться он не успел, его, «пролетевшего, как фанера над Парижем», взяли в райцентр вроде б на повышение – управделами в администрацию. Досиживай бы до пенсии! Да вот беда – на особнячок, его слезиночку-кровиночку, тут же сыскался соперник...

Глава седьмая

Игорь наверняка бы до сих пор холостяковал, попивал винишко, если б не спился совсем, как кое-кто из его прежних друзей по футбольной команде. Лет до двадцати пяти исправно мял первых попавшихся девок, молоденьких разведенных бабенок, но надолго и всерьез ни одной не увлекся. А те, подметив, что Игоряха ни шьет – ни порет, желает только одного и о дальнейшем не думает, охладевали к нему, ускользали. Расставался с очередной пассией Игорь равнодушно, жениться он не хотел и боялся.

Футбольная команда, когда-то сплоченная и победоносная, разваливалась, подтачиваемая женитьбами друзей, которым в семейных заботах за мячиком бегать стало недосуг. Собирались на игру очень редко. Зато Игорь и еще двое-трое стойких холостяков все чаще встречались за бутылочкой водки. И, странное дело, недолгие подружки теперь липли к Игоряхе мало , а он сам довольствовался втихую услугами распоследних спившихся шлюх в Городке. Таким много не надо: стаканище водяры и на всю ночь твоя.

Бр-р-р, как неприятно было это все сейчас вспоминать!..

Вот тут-то и появилась в его жизни Галина. Игоряха случайно забежал на минутку к дальним родственникам, да и остался надолго. Они принимали гостью, на столе красовалась початая бутылка. Игоряху усадили за стол; он первым делом вперился взором в посудину, на оказавшуюся же по соседству с ним гостью, далеко не первой свежести девицу, покосился бегло. Потом уж волей-неволей стал на нее поглядывать повнимательней: больно хитро подмигивала ему сродственница Алька, неряшливая широкозадая бабенка с языком без костей. Намедни она пропела Игоряхе все уши, стремясь познакомить его с преподавательницей из техникума. Алька мыла там полы и, стало быть, водила знакомства.

У Галины было широкоскулое рябое лицо с маленькими острыми глазами в частой сеточке мелких морщинок. «Э-э, девушка, да тебе годиков тридцать пять, никак не меньше, - пренебрежительно решил Игоряха. – А еще без «штукатурки» ходишь. Старушка божия!». Он подметил, что у нее нескладная угловатая фигура. Галина постоянно сутулилась, втягивая в плечи голову на короткой шее. Лишь одно удостоилось благосклонного Игоряхиного внимания – высокая грудь Галины под белоснежной легкой кофточкой.

Разговор за столом велся по пустякам, Алька трещала как сорока, а Игорюху потянуло живописать недавний свой поход за грибами. Рассказ его, видать, получился шибко складным да ладным, коли Галина проявила неподдельный интерес и полушутя попросила сводить ее по грибы. Игоряха, воровато косясь на ее высокую грудь, согласился…

На другой день, в послеобеденную пору, они побрели к лесу. Игоряха осторожно придерживал Галину за ладонь и нес, что приходило в голову. В лесу он притих; пошли, разомкнувшись, искать грибы. Парень скоро потерял из виду мелькавший между стволами деревьев белый Галинин платок, забеспокоился, зааукал, но Галина не откликалась. Игоряха заметался, споткнувшись о пенек, растянулся пластом, оцарапав лицо. Он чуть не сорвал голос, пока, наконец, не пробился сквозь чапарыжник к широкой тропе. Галина стояла на ней и улыбалась. Игоряха подбежал к Галине, принялся заботливо охлопывать ее по плечам – цела ли? Она со своих плеч его рук не скинула. Так и пошли дальше по тропе, обнимаясь. Игоряха, вытянув губы, робко чмокнул Галину в щеку раз, другой, третий, потом присосался, впился в ее губы жадно.

Они бродили по лесным тропинкам, позабыв начисто про грибы, до сумерек. Красный шар солнца, будто напоровшись на лесные вершины, растекся по небу багряной полосой, деревья и кусты по обочинам тропы сплетались в сплошные черные стены. В чащобе вдруг трескуче захлопала крыльями какая-то птица, и разнесся по лесу крик – жуткий, протяжный. Галина испуганно прильнула к Игоряхе, пряча лицо на его груди, и ему самому, порядком струхнувшему и пристывшему к месту, немалых усилий стоило решиться сделать шаг. Чутко вслушиваясь в темноту и начиная глохнуть от ударов собственного сердца, они шли недолго: ельник неожиданно расступился, открылось широкое поле, а вскоре в низине мелькнуло, светясь, речное плесо.

Упав рядышком без сил прямо в росяную траву на берегу, Игорь и Галина обрадовано и долго целовались. Журчала вода на камушках переката, в ближнем омуте играла рыба, и широкие круги торопливо бежали по его чуть розоватой, исходящей легким парком, глади…

Тот давний вечер помнился Игорю до мельчайших подробностей. Следом были первые бессонные, изнуряющие, страстные ночи.

Утомленный, Игорь садился на кровати в ногах Галины и при робком свете ночного фонаря, пробивающемся с улицы в щель между шторами, любовался ее телом. Продрогнув от сквознячка из форточки, Игоряха приникал к Галине.

- Я хочу ребенка! Понимаешь? Мне нужен ребенок… - шептала она.

Игоряха согласно мычал, мало осознавая, о чем именно просит Галина; раз ей так хочется, значит, так и будет.

Однажды опять рассорясь из-за пустяка с отцом, пожаловался:

- Уеду я. К армейскому другу. Надоело все…

- А как же я? – тихо спросила Галина.

- Ты? – удивился Игорь. – Ты… Не знаю.

В неловкой тишине Галина всхлипнула, или это только показалось Игоряхе. Он попытался разрядить обстановочку, болтнул о первом, пришедшем в голову. И, конечно, о футболе.

Галина рывком села в кровати, заговорила отрывисто, резко и, как о деле, давно решенном:

- Ты же никакой жизни не видишь! И никогда не увидишь! Но со мной… Ты… должен на мне жениться. И всех проблем!

Игоряхе, несколько озадаченному, осталось растерянно кивнуть…

Он и потом всю совместную жизнь кивал: должен так должен, надо так надо. Вот и в мэры пролез.

Как-то спросил жену: помнит ли она тот первый вечер в лесу? Галина в ответ недоуменно пожала плечами: « Это, кажется, тогда, когда мы заблудились? Так ведь вышли. Нашел, о чем вспоминать!»

И вот снова сказала – огорошила:

- А особняк, где собирался жить Грач, вот-вот сдадут.

- Нам-то что?

- А то, что строился он для мэра города! Так что думай, слуга народа!

Игорь раздумывать не стал, не привык: одно слово – надо!

…С новосельем у семьи Ломуновых выходило все гладко. Молодые и старые – оба «очередника» съежались под одну крышу. Повезло, да и только!

«Главное – успеть! Пока Грачище не закатился! – спортивным азартом загорался Игорь. – Формальности и потом утрясем».

Больше всего его беспокоило, как отнесется к нежданному переезду отец, вдруг упрется, не захочет вместе жить. Галина и то, скорчив страдательную гримасу, согласилась «пригреть» стариков, коли это для дела нужно.

Кирилл Аркадьевич, искренне обрадовался:

- Хоть с матерью поживем в хоромах, как фон-бароны, последние годочки!

Игорь ушел с легким сердцем. «Любой чинуша сейчас и коттеджик и дачку имеет – закачаешься! А я чем хуже? Хозяин города! Поступая, как старшие товарищи… - Игорь засмеялся, вспомнив фразу из чьего-то давнишнего доклада. – Да и Грач хибарку не на свои кровные отгрохал, в кармашек к государству славно полазил…»

На следующее утро Ломунов собрал кое-кого из членов городского самоуправления и поставил их, так сказать, перед свершившимся фактом. Упрямиться никто не стал, мудро рассудив: а чем бы лучше, если б особняк занял Грач? На том и угомонились.

Вечером люд, пробегая мимо нового обиталища семейства Ломуновых, косил любопытным взглядом на ярко освещенные большие окна. Но прошло бы чуток времени – и вряд ли бы кто из привыкших с малолетства ничему не удивляться, заезженных жизнью городковцев обратил внимание на заселенный дом, если бы не два человека.

С первым - Афанасием Николаевичем Сальниковым случился удар. "О-о-о!" - издал старик ликующий вопль, узнав от внучка Сергуни о новоселье мэра. Торжествующая злорадность расперла все тщедушное существо Афанасия Николаевича, горячей волной бухнула в виски, и , когда он очнулся на диване под настороженно-испытуемыми взорами Сергуни и фельдшера "Скорой" и потянулся к лежащим на столе листам бумаги и авторучке, правая рука его не послушалась, не шевельнулась даже, повиснув, как чужая. Сальников дернулся еще безуспешно раз-другой, хотел попросить Сергуню подать бумагу и ручку, но вместо слов с одеревеневшего языка слетело невнятное мычание. Афанасий Николаевич заплакал от страха и бессилия...

Другого - Тихона Яковлевича Грача - тоже ошеломила наглость молодого мэра. Бедолага так мотнул головой, услышав новость, что очки слетели с его носа и брякнулись об столешницу. Под застывшим одеревенело близоруким взглядом Грача клерк, принесший весть, испуганно попятился и своим задом стремительно раскрыл створки дверей кабинета.

Тихон Яковлевич схватил носовой платок и принялся им с яростью протирать стеклышки очков – еще б мгновение, и ткань носовика точно бы задымилась. Грач, водрузив очки на нос, побежал к главе района Орлянко.

- Вы знаете!.. Вы знаете!.. – задыхаясь, взъершенный, влетел он в кабинет. – Это самый настоящий произвол! Надо меры принимать!

Орлянко, чернявый шустрый сорокалетний крепыш с ранней лысиной, появлению Тихона Яковлевича не удивился: наверняка знал уже все. Прищурив хитрые глаза, глава с интересом, будто в первый раз, разглядывал смятенного Грача, жестом руки предложил присесть и сочувственно закивал:

- Понимаю, какой вам нанесен удар. Разберемся… Вы, Тихон Яковлевич, как старый аппаратчик, должны отнестись к этому трезво и простить. Понимаете ли, молодость да властишка мало-мальская вскружили вашему преемнику головенку-то…

Орлянко, поблескивая глазками, говорил что-то еще, пока к Грачу постепенно возвращалось обычное холодновато-невозмутимое спокойствие.

«Да он насмехается надо мною, сволочь! Своего протеже выгораживает, тоже болельщик хренов! Как же, гордость района, хоть и бывшая! И вся заварушка наверняка с его, Орлянки, подачи…» - решил Тихон Яковлевич и, встав, сухо откланялся.

Удушливая волна неприязни к главе захлестнула его, застила глаза, и Грач вместо двери больно ткнулся носом в косяк.

«Орлянке хорошо, легко, - морщась от боли в ушибленном носу, бормотал Тихон Яковлевич, спускаясь по лестнице к выходу из здания. – Брат родной чуть ли не в Кремле работает, грешки всегда замнет в случае чего. А глава наш и выпить не дурак, и до баб охоч, и в «казну» ручонку запустить не постесняется. Но слывет у губернатора, якобы, ценным работником. Из-за брата московского и слывет. Был бы ценный, давно бы около братца ошивался. А так всем трезвонит: мол, жена у него из родных мест уезжать не хочет. Рисуется, подлец. Здесь не худо устроился. Коттедж, дача. И все такое прочее…»

Тихон Яковлевич сглотнул слюну, стало ему еще тоскливее.

Эх, Гошка, футболист ты хреновый, спутал ты все карты!

Глава восьмая

И осталось Грачу таскать Игоря по судам…

Отцвело лето, настала промозглая слякотная осень. Закачался вдруг «трон» под Орлянкиным братом. Вскоре пришло известие, что Орлянко-старший выдворен на пенсию по состоянию здоровья.

Орлянко-младший ходил мрачнее тучи, на заседаниях хмуро отмалчивался.

«Что?! Без «мохнатой» лапы сразу голову повесил? – злорадствовал Тихон Яковлевич и под столом яростно тер нестерпимо зудевшие ладони. – Похоже, мое время приходит!»

Одно немного оживило "главу" – областной суд постановил считать вселение Ломуновской семьи в особняк непротивозаконным. Отец – инвалид войны, мать – труда, молодая семья нуждается в улучшении жилищных условий. Нечего было и грех заводить!

Грач был взбешен!.. И случай предоставил ему возможность поквитаться если уж пока не с Игорем, то со своим «шефом» - ведь Тихон Яковлевич не то что насмешки, косого взгляда не забывал. Раньше он не рискнул бы – братья Орлянки, дознайся они, перемешали бы его с дерьмом. Но времена менялись…

Праздновали чей-то юбилей; в администрации закатили банкет для избранных. Грач, кривя в усмешке тонкие губы и потягивая шампанское из бокала, слушал пышные речи присутствующих, по мере часто провозглашаемых тостов звучащие все развязнее. Собравшиеся быстро «косели», над столами, трещащими под изобилием вин и закусок, жарким облаком взмыл говор. Привели заранее припасенного гармониста. Кое-кто, более-менее держась на ногах, полез из-за стола плясать. Орлянко засучил короткими ножками вокруг сутулой длинноносой дамы – заведующей отделом культуры, с кряком присел пару раз, схватил даму за руку и потянул за собою. Они побежали в длинный полутемный коридор, собираясь уединиться в кабинете.

Вся администрация смаковала этот странный роман. Орлянко сам был далеко не красавец, но все ж наперсницу себе мог выбрать и посмазливей. В годах, с плоской грудью, голосок точь-в-точь скрип несмазанной двери, но… каждый своей дурью мается. Любовники укрывались, будучи в совместных командировках в дальних углах района, на работе же относились друг к дружке подчеркнуто деловито. Еще бы: у Орлянки, если верить слухам, жена была жутко ревнива.

Под воздействием винных паров Орлянко, видать, потерял обычную осмотрительность. На исчезновение главы никто не обратил внимания, лишь Тихон Яковлевич через некоторое время неторопливо, вроде б как по нужде, выбрался из-за стола. По лестнице стремглав взбежал он на третий этаж и на цыпочках прокрался к двери кабинета Орлянкиной путаны. Так и есть! Грач расслышал приглушенные голоса, какие-то шорохи, донесся звук поцелуя. Тихон Яковлевич увидел торчащий в замочной скважине ключ и, дотронувшись до него дрожащими пальцами, осторожно повернул его, гася щелчок.

План созрел в голове Грача еще за банкетным столом, теперь пришло время приступить к его исполнению. Дьяволький план, хи-хи! Бывало, от таких штук ох какие головы летели!

Довольный собою Тихон Яковлевич опять-таки на цыпочках удалился, по ступенькам лестницы соскользнул почти ласточкой и метнулся в пустую вахтерскую к телефону.

В квартире главы долго не снимали трубку, и пыл Тихона Яковлевича стал остывать.

«Да! Слушаю! – тревожный женский голос ответил внезапно. – Это, эт-то… Софья Ивановна? – заикаясь от волнения, едва выдавил из себя Грач. – Я, как порядочный человек, считаю своим долгом сообщить… Ваш муж находится сейчас с чужой женщиной!

- Что делает?

- Это самое…

- Где?! – взвизгнул голос, чуть не порвав барабанную перепонку в Грачином ухе.

Тихон Яковлевич назвал точные координаты и, когда жена «хозяина» еле слышно вопросила: «А кто это говорит?», положил трубку.

Пройдя в зал, Грач, начав слегка пошатываться и нацепив на лицо глуповатую улыбку, смешался с гуляющей компанией.

Жена Орлянки, грузная и низкорослая, не замедлила явиться. На несколько секунд показалась в дверях в банкетный зал, но этого хватило, чтобы ее заметил кто-то из мужниных подхалимов:

- Софья Ивановна! Кого мы видим! Просим к нам!

Крикун, распростерши руки, слишком рьяно ринулся к жене главы, споткнулся об стул, повалился, таща со стола скатерть под звон посыпавшейся на пол посуды. Самого глазастого опередили двое других, бросившихся наперегонки за Софьей Ивановной, меж тем уже шустро заподпрыгивающей по ступеням лестницы к указанному «доброжелателем» кабинету.

Софья Ивановна, приложив ухо к двери, взвизгнула от ярости, дернула ручку, не сразу сообразив повернуть ключ.

- Что за глупые шутки?! – гневно вопросил Орлянко, встав на пороге распахнутой настежь двери, и оторопел, открыв рот.

За спиной главы, торопливо оправив помятую юбку, застегивала блузку любовница.

- Вы видели? Все видели?! – призвала в свидетели кучку прибежавших следом за нею подхалимов Софья Ивановна и набрала номер на мобильнике. – Губернатора бы мне…

- Да звони, дура, себе же дороже выйдет! – Орлянко, похоже, уже оклемался. – А вот кто эта сволочь, что мне «подлянку» подкинула?!

Глава грозно оглядывал подхалимскую братию, и Тихону Яковлевичу, топчущемуся позади свиты, показалось, что свирепый взгляд Орлянки вперился именно в него. Все существо Грача разом ухнуло в пятки.

Глава девятая

Не отнимись бы у Сальникова правая рука, он о проделке нового мэра обязательно бы накатал "телегу" хоть губернатору, хоть и самому Президенту. Пытался накарябать левой, да сам каракули свои не мог разобрать. А продиктовать Сергуне - язык не слушался, не удавалось внуку дедово мычание перевести.

Сколько было прежде сочинено Афанасием Николаевичем всяких жалобишек - многие в Городке после них долго загривки свои чесали да крутую кашу расхлебывали.

Игорь Ломунов в кабинет мэра не успел залезть, и уже на ходу подметки рвет! Мог ли бы себе такое позволить Афанасий Николаевич? И уж тем более Павел...

Стоило Сальникову помянуть старшего брата, как кто-то, облаченный в черную мрачную одежду, появился возле его дивана. У Афанасия Николаевича сердце екнуло - Павел! Он стоял и усмешливо-жестко щурил глаза.

Нет, помнится, в тот раз они были растерянные, жалкие...

Запоздалая весна топила в грязи улочки Городка, и ошметками глины был обляпан весь зипун Павла, будто брат во все лопатки удирал от кого-то по дорожной колее. Павел тяжело и хрипло дышал, хмурясь, вяло подавил Афанасию руку и, не скидывая зипуна, наследив по полу сапогами, прошел в передний угол и с маху плюхнулся на стул.

- Как жизня? - спросил без интереса и, не дожидаясь ответа, тряхнул взлохмаченной головой. - Продрог я... Выпить чего держишь?

Водку Павел выцедил медленно, сквозь зубы, уткнул нос в ломоть хлеба, согнулся над столом, передернул плечами. Не дожидаясь приглашения, наполнил стакан снова.

"Не иначе, Пашка с похмелья! Притом с жуткого! - решил Афанасий. - Ишь, как харю-то извело, будто неделю гужевал. Вроде и не увлекался шибко. Что-то у него неладно..."

Павел был уполномоченным по коллективизации и председателем "тройки" в Загородковской волости, самой большой в уезде.

"Лют Панко-то Сальников, лют!" - подслушал однажды Афанасий разговор двух подзагулявших загородковских мужичков.

Соседям Сальникова они, видимо, приходились родственниками, собирались после гощения ночевать и выбрели из дому покурить махры. Афанасий, как раз, за дровами вышел и, прижимаясь к забору, прислушался к их пьяному и оттого слишком смелому бормотанию. Шпарили мужики без оглядки:

- Сколь крепкого хозяина этот Панко извел! "Твердым" заданием обложит, как удавку на шею наденет. Иной вывернется еще, разочтется, а ему вскорости - еще больше. И - каюк! Самого в тюрягу, семью на высылку. Как его иные мужики упрашивали, в ногах валялись, а Панко этого не сдвинешь, не прошибешь!

- Вырвем у кулака шерсть и яйца - и точка! - другой мужичок подхихикнул. - А верно, что его и пуля не берет?

- Как заговоренный, дьявол! Два раза покушенье делали - и хоть бы царапина! Ни Бога, ни черта не боится!.. Мужиков, вона, из села Середнее сбегло несколько от колхозу в лес. Укрылись в зимовье, видать, лихое времечко сбирались пересидеть. А куда ни кинь - жрать охота. Домой к семье по ночам ползать - сцапают. Вот и стали мужички на большую дорогу выбираться. Глядишь, обозишко какой подкараулят, лопанины-то всякой немало из деревень в город везут. Может, и брали-то с возу чего, только чтоб голод стешить, однако, бросились власти тех мужиков искать. Рыскали-рыскали по лесам, да все без толку: робята ушлые, схоронились добро. И, поди ж ты, Панко выследил! К зимовью подкрался, дверь распахнул! И пока мужики рты разевали, он - наган на стол: дескать, сдавайтесь подобру-поздорову, я - Павел Сальников!.. Сдались, куда денешься...

Прозябший Афанасий, вслушиваясь в слова мужиков, сгорал от черной зависти к брату. Лих, Пашка!..

И вот не столь уж и много времени с того подслушанного разговора минуло, и Пашка сидел перед Афанасием пьяный, лицо его с ранними морщинами на лбу и возле глаз страдальчески кривилось:

- Надломился я, Афоня! - он уронил голову на сжатые перед собой на столе кулаки, голос хрипел и дрожал. - Впервые в жизни струхнул, в коленках ослаб!.. Чин-чинарем определил я трех мужиков с семьями на высылку, а они об этом откуда-то до поры. Подкараулили на волоку. Ночь накануне я не спал, сморило по дороге, в седле аж задремал. Поначалу подумал - сам с коня гребнулся. Хотел на ноги вскочить, а уж один вахлак на мне верхом сидит, руки выламывает и ремнем вяжет, да еще двое подле с топорами стоят. Говорят: " Узнали мы от верного человека, что ты и нас надумал извести, как злейших врагов. Какие ж мы враги? Один, вон, красноармеец бывший и другие своим хребтом достаток добывали. Одно лишь горе ведают люди от тебя... И посему надумали мы над тобой суд-расправу учинить. Молись Богу, коль еще веришь в него!" Отошел мужик немного, обрез на меня наставил, затвором клацкнул. И все во мне ровно перевернулось, вся жизнь перед глазами промелькнула... Жена, дочки прямо передо мной будто очутились, заулыбались жалостливо так...И знаешь, на колени упал... - Павел заскрипел зубами. - Мужики, говорю, пощадите, не убивайте! Дочерей, говорю, пожалейте, ведь трое их у меня, да и баба опять на сносях! Себя не жалко, а они загинут!

Тот мужик, что постарше, обрез у напарника в сторонку рукой отвел. Поостынь, мол, маленько, подумать надо... Отпустим тебя, Павел с миром, только ты слово дай, что потом ни нас, ни семей наших пальцем не тронешь. А коли не сдержишь, то под землей сыщем, детям расквитаться накажем, мертвые к тебе придем... Дал я слово. Развязали, уходи!

- А ты их опосля в бараний рог?! - сжимая кулаки, скорчил зверскую рожу Афанасий.

Павел устало и тоскливо посмотрел на брата:

- Что я, иуда какой? Низко, братан, ставишь. Понял я, что больше мне на этой должности не повертеться. Моих детей пожалели, а мне чужих не жалеть? Да и правильно ли все это делается-то?!

Афанасий насторожился, метнул испуганный взгляд на занавешанные окна. Павел мрачно усмехнулся:

- Ишь, какой опасливый стал! Не боись! Я так теперь ничего не боюсь. Пойду завтра к секретарю райкома, пускай что хотят, то со мной и творят...

Афанасию не удалось узнать, на что сослался Павел, чтобы его отставили от должности, однако, вскоре он уже работал простым мастером на сплавучастке. Братья виделись редко, мимоходом. Так и прошло несколько лет...

О разговоре с братом тем поздним вечером Афанасий уже основательно подзабыл, но однажды пришлось вспомнить все дословно.

Весной тридцать седьмого года неожиданно арестовали скромного неприметного человечка Селезнева, бухгалтера коммунхоза, потом еще кое-кого увез "черный ворон". У Афанасия сердце в пятки ускочило, когда ему принесли вызов в районный отдел НКВД. Но следователь, в котором Сальников с удивлением узнал своего прежнего участкового - балбеса Куренкова, встретил Афанасия Николаевича радушно:

- Сколько лет, сколько зим! - он с чувством потряс Сальникову руку. - Присаживайтесь! Рассказывайте! Как жизнь, как работа?

Афанасий Николаевич, недоумевая, пожал: жизнь как жизнь.

- А как это у вас, председателя горсовета, прямо, извините, под носом сумела окопаться целая банда вредителей и врагов народа? Ведь готовили заговор. Ни много ни мало, хотели законную власть в районе свегнуть. Этот ваш Селезнев намеревался выехать в Москву и - подумать страшно! - хотел устроить покушение на жизнь нашего дорогого и любимого... - Куренков, округлив ровно полтинники глаза, обернулся к портрету, висевшему над ним на стене.

Афанасий Николаевич ахнул, прикрыл ладонью рот. Слово "ваш" неприятно покарябало слух, и, ощущая противненькую дрожь в коленках, Сальников залепетал заплетающимся языком:

- Какой он мой... Поди да разгляди их под личиной-то! Все однакие... кабы знатье!

- Вот, вот! - следователь повернул колпак настольной лампы, и Афанасий Николаевич на мгновение ослеп от яркого света. - Надо знать! И не теряйте бдительности. Чуть что - сообщайте нам сразу же. Еще неизвестно, что за элементы засели в горсовете... - Куренков сделал выразительную паузу. - Вокруг вас!

Слепящий сноп света опять уткнулся подслеповато в столешницу, Афанасий Николаевич, протирая глаза, вздрогнул, почувствовав на своем плече ладонь следователя, подобравшегося неслышной кошачьей походкой.

- Это я вам по старой дружбе советую. Мало ли что может случиться...

Выйдя из сумрака подвальной комнаты отдела НКВД на волю, Афанасий Николаевич долго не мог нахвататься воздуха жадно распяленным ртом: там, в подвале, показалось, сдавило грудь - навсегда, так что уж больше не вздохнуть полно и свободно.

Но через неделю тяжесть в груди перестала ощущаться, лишь душу разъедал неприятный осадок. " Кто он есть, этот Куренков?! Балбес, придурок! - чертыхался в сердцах Афанасий Николаевич. - И надо же, чтобы я перед ним... Ишь, каждая вошь на ровном месте выделывается!.."

Сравнение с вошью что-то не понравилось Сальникову самому, но корить себя за пережитые минуты страха перед каким-то "недоноском" он не переставал.

Известие о том, что арестовали первого секретаря обкома, Афанасия Николаевича буквально пристукнуло по "тыковке". Занавесив плотно окна, он беспокойно метался дома по горнице, хватался за голову. Ладно, бухгалтеришко Селезнев - вечно косился с ехидцей из-под стеколышек очков, чистюля, интеллигент! Или зять царского полковника Введенского учитель Зерцалов, дворянин-недобиток, которого тоже увезли в "воронке". С этими хоть все понятно. Но тут...

В газетах вовсю шумели о процессах над врагами народа в Москве. И если уж там - думал Сальников - и над такими большими людьми! Коренастая, крепко сбитая фигура следователя Куренкова перед его глазами вырастала до чудовищных фантастических размеров, и, отбросив газету с очередным сообщением, словно страницы ее накалялись вдруг добела, Афанасию Николаевичу хотелось забиться куда-нибудь в щель за теплой печкой. Как сверчку. Но надо было держать себя на работе подчеркнуто сосредоточенно, без малейшей тени намека на страх, не дающего спать спокойно по ночам, в докладах подбирать слова похлеще и попохабнее, поминая пресловутых "вредителей", и быть осторожным, очень осторожным. Револьвер под подушкой и прочные ставни на окнах теперь не защита.

Тут братец Павел и "подкачал". Весной на сплаве плоты застряли у моста через реку, громоздясь друг на друга, и Павел, чтобы избежать затора, приказал взорвать мост. Мост взлетел на воздух, а Павла через пару часов арестовали, как злостного вредителя.

Афанасий Николаевич от такой вести долго не мог придти в себя. С братом виделись буквально пару дней назад.

Павел, довольный, рассказывал: " Мужикам в артель котел понадобился. Где взять, ума не приложу. А потом додул... У дома, где живем, банька старая имеется, подладил я ее. Мужикам говорю: вы ночью в баньку прокрадитесь и котел своруйте. Под утро слышу - прутся по огороду, как стадо коров на водопой. Жена у меня проснулась и прислушалась: "Вроде б кто-то возле дома бродит?". "Поблазнило тебе." - отвечаю, а едва держусь,чтобы не расхохотаться. "Чем-то брякают у бани, кажись?!". "Со сна чего не померещится!" . Не могу, руку зубами закусил, ну, точно, продам мужиков! Ничего,успели, убегли с котлом. Утром баба в слезы, я - в хохот, что операция удалась".

"Совсем дураком ты стал, Паша!" - не сказал в слух, подумал тогда Афанасий...

Вот и теперь мост наверняка можно было бы не взрывать, по-другому выкрутиться, на стихию списать. Нет, подставил шею. "Сам втяпался и меня за собой потащит. Пусть не он сам, другие поволокут. " - Сальников представил широкоскулое, с жесткими безжалостными глазами лицо Куренкова. "Надо что-то скумекать. А если... упредить? - осенило Афанасия Николаевича. - Попробуем!"

Вынув из стола чистый лист бумаги, Сальников, обмакнув перо в чернильницу, принялся бойко выводить - нужные слова приходили сами собой:

"Довожу до вашего сведения, что я еще не сегодня подозревал, что мой брат Сальников Павел Николаевич переродился и стал вредителем и врагом трудового народа. До поры до времени он вынашивал и скрывал свои мерзкие намерения. Говорил лишь как-то, что не верит в достижения и успехи коллективизации, что все это зря, и, видимо, вел соответствующую агитацию среди народа. Скрывал искусно от раскулачки ряд мироедов, вдобавок выходящих грабить обозы с хлебным припасом на дорогах. Без сомнения был в сговоре с ними. Так что взорвать злодейски мост, в то время как весь трудовой народ по-ударному строит социализм, для него было пара пустяков.

Я решительно и бесповоротно порываю всякие связи с подлым врагом, отрекаюсь от него как родного брата".

Афанасий Николаевич перечитал написанное, от удовлетворения крякнул. "Отвезу сегодня же Куренкову, он-то уж найдет ход!"

Торопливо собираясь в райцентр, Сальников припомнил паренька, трясущегося от страха, которому он диктовал нечто подобное. И поспешно отогнал воспоминание: представлять себя на месте Санка Староверова приятного было мало.

Глава десятая

Сан Саныч в очередной раз готовил своему бедному соседушке и ученичку Боре кое-какой обедишко, когда в дом вошли две почтенного возраста женщины. С порога они напористо насели на растерянного хозяина, потрясая перед его носом листом бумаги, испещренном закорючками.

- Мы собираем подписи в поддержку семьи Ломуновых! - загундосила одна.

- В поддержку того, что они по полному праву поселились в благоустроенном коттедже! - заносчиво добавила другая старушенция и даже осмотрелась вокруг - не противоречит ли кто. - Мэр города ютится в крохотной квартирке. Разве дело? Отец его,инвалид войны, живет в аварийном доме. Разве порядок? Надеемся, что вы, как здравомыслящий человек, поставите свою подпись в поддержку?

- Мне бы надо прежде разобраться... - замямлил Сан Саныч, с опаской поглядывая на бумагу.

- Делов-то, черкнул бы и...

- Ну его! За Грача он, значит!

Борю сборщицы подписей обошли. Он, уплетая за обе щеки "подношение", выслушал Сан Саныча и, отбросив опорожненную миску, заявил:

- Об этом весь город судачит! Один только ты, ровно пенек, ничего не слыхал! Поцапались два мэра из-за даровых хором. Всем уж дело до этого! - Боря неспешно поскреб пятерней в затылке. - А бумагу и подписал бы. Кто там в хоромах жировать будет, нам-то не один ли леший... На меня, вон, ночью потолочина свалилась. Спинку у кровати погнуло, а до меня не достало, гадство!

Староверов молчал, не убедил его Борис. И, взглянув прощально на светлую щель в закопченном потолке Бориного домишка, он торопливо пошагал в центр Городка.

Новенький особнячок Сан Саныч нашел без труда и, пяля на него глаза, обратил внимание на сидящего на лавочке возле крылечка человека с газетой в руках. Присмотрелся получше и... вспомнил. Недаром, еще фамилия знакомой показалась.

... Бывшее имение Введенских - бывшая коммуна Поповка своими строениями и парком занимала хребтину холма. Через речку в низине грудилась избами одноименная деревня. Поповка после голодных, разбредшихся кто куда, коммунаров выглядела жутким жалким пепелищем. Обугленная пожаром каменная коробка господского дома приглянулась председателю колхоза: задумали строить коровник и конюшню на кирпичных столбах. Выламывая дармовой кирпич, коробку с утра до вечера долбили ломами, но проку было мало, старая кладка поддавалась туго.

Председатель раздобыл где-то динамита. Рванули, раскололи стены на глыбы и - опять та же морока! Отступились. Теперь и громоздились унылые руины среди множества широких пней, оставшихся от парка, благодаря которому прежние коммунары хоть и голодом, но в тепле скоротали зиму.

От всех потрясений чудом уцелел флигель. Из него в конце лета выгребли коммунарский мусор и устроили школу. Сюда и приехал учительствовать после окончания педучилища Санко Староверов. Поселили его прямо при школе, в мезонинчике. На работу ходить - по лесенке спуститься.

Класс был один, два десятка учеников - от сопляков до парней - самому учителю чуть ли не одногодков. С сопляками справляться проще. Стоит на них, расшалившихся, прикрикнуть - и они притихнут, опять займутся старательно зубрежкой азбуки или счетом. Со старшими ребятами куда труднее. Хоть и ведут они себя степенно, не шумят, но то один из них пропадет на неделю, а потом сидит на уроке как ни в чем не бывало, то другой, прикорнув, задаст такого храпака, что стекла в рамах задребезжат.

Староверов вежливенько потреплет засоню по плечу, а тот вдруг вскочит и, вытаращив красные глаза, заорет как оглашенный: "А?! Че?!" Потом оправдывается, уставясь в рассохшие доски пола: "Мы с тятькой... по грибы ходили да в лесу заплутали. Заночевали, насилу выбрели". В другой раз - корову по поскотине искали...

И, конечно, учение хромает на обе ноги и у спящих, и у гулящих. Только один парень - Кирюха Ломунов к ученью серьезен, хоть и туговато оно ему дается. Староверова года на два помоложе, зато в кости широк, если сгребет в охапку - не вырвешься. Не было учителю с таким учеником мучения, да тут, на беду, приключился казус и еще какой...

Молодого учителя поначалу на полном довольствии держал колхоз. Однако старого председателя вскоре арестовали и осудили как "врага народа", а новый решил по-своему: "Учитель и так зарплату получает, какого ему еще хрена надо?"

Почти все деньги Староверов отдавал матери, изредка прибегая за двадцать с лишним верст на краткие побывки в Городок. У матери жил ее старший брат Иван, холостяк и бобыль, раскулаченный владелец постоялого двора. Его теперь не брали на работу даже дворником, и он, неприкаянный, мрачной тенью бродил по дому. Приехала из дальнего гарнизона сестра Санка, вышедшая замуж за военного, дочку привезла. Полный дом едоков...

Как-то, обследуя ради интереса чердак флигеля, заваленный разным хламом, Староверов наткнулся на вполне исправную гармонь. Игрок он был не ахти какой, брал уроки у отца, в молодости заядлого гармонита. Санко успел освоить "русского". Растянул он меха... И чем пуще сосало от голода в желудке, тем шибче наяривал он на гармони.

Однажды вечерком к нему заглянули четверо колхозных мужиков. Разговаривал одноглазый красноносый верзила Аркаха Ломунов. По его выспренным речам - герой гражданской войны, по отзывам односельчан - потерявший глаз, будучи застигнутым врасплох в чужой постели.

- Больно добро играешь, Сано Санович! - похвалил он, хитро поблескивая глазом. - Ты б нас, бедных, выручил! Страсть как охота сплясать! Мы на энто все мастаки, да нету средь нас гармониста. Уважь, Сано Санович, сыграни на вечеринке! И не задаром ведь...

Аркаха мигнул мужикам и вытащил из-за пазухи бутыль с самогоном.

- Что вы, я не пью! - замахал руками Староверов, но взглянув на уныло вытянувшиеся лица, согласился. - Ладно, поиграю. И мне бы... молока лучше!

Подкупило Санка и то, что именовали его уважительно по имени-отчеству не ученики в школе, а солидные мужики-папаши...

Вот только место для вечеринки они выбрали странное: кладбище. Располагалось оно далеко от деревни. На краю его высился остов спаленной молнией в конце двадцатых годов часовни. Тушили ее усердно, да сбежались миряне на поздновато - нутро выгорело полностью. Зато окрестные могилы вытоптали. Взялись было отстроить часовню заново, да так и не приступили - власть иную директиву спустила.

Мужики деловито разложили выпивку и закуску на плите из мрамора, расположились возле, полулежа, сами. Местечко здесь, видать, давно облюбовали.

- Вот, Сано Санович, молочко тебе и хлебец! - Аркаха сунул в руки Староверову кринку с молоком и ломоть хлеба . - Может, все-таки чарочку?!

Санко, отрицательно мотнув головой, отошел от мужиков и, присев на холмик повыше, накинулся жадно на еду. Опомнился, оглянулся смущенно на мужиков, но те были увлечены своим разговором.

Пили из большого хрустального "барского" стакана с замысловатым вензелем, пьянели быстро.

- Хе, были Введенские да сплыли! - хихикнул Спиридон Саков, прозванный в деревне Коммунаром, разглядывая вензель на стакане. - Последнего барина, енерала, ить я с топором по Городку гонял!

- И догнал? - с участлвым видом спросил Аркаха.

- Убег, сволочь! Еще б чуток, и я б его достал!

- Куда тебе, чаходирому! - захохотал Аркаха. - Языком токо молоть! Скажи, ведь придумал?

- Я?! - Спиридон, облезлый, пропитой оборванец, попытался отделить свой тощий зад от земли, но под хохот мужиков опрокинулся на спину, задрав длинные худые ноги.

- Тебе бы токо в прислужниках состоять! - не унимался Аркаха. - При главном коммунаре Пашке Сальникове. Как ты возле него вился! Ровно вьюн! Ардинарец, твою мать! А как бросил тебя Пашка, утек в город, кто ты теперь? Так, тьфу, обсосок!

Спиридон, кое-как поднявшись на коленки, размазывал пятерней грязь и слезы по лицу.

- Пашка, гад ползучий! Удрал! - подвывал он с обидой. - Звал в светлое будущее, сволочь!

Аркаха Ломунов порывисто вскочил с места и, уперев руки в бока, пошел вокруг компании вприсядку:

Э-эх! А мы не сеем и не пашем,

А валяем дурака!

С колокольни дрыном машем,

Разгоняем облака!

Крикнул Санку:

- Давай, милай, наяривай!

Санко, икая от непривычной сытости в желудке, принялся наигрывать на гармони.

Мужики, ухая, с матерными частушками, пошатываясь, притоптывая ногами по едва заметным под бурой травой холмикам, заходили вокруг надгробной плиты с остатками пиршества. Плясали с таким злорадно-зверским выражением на рожах, с диким восторгом деря глотки, что Староверову не по себе стало.

Робкое октябрьское солнце упряталось за тучу, резко потянуло холодом, и невесомые снежные крошки, кружась, медленно оседали на обугленные руины часовни, на заросшее бурьяном кладбище, запутывались в нчесанных мужичьих гривах и бородах и тотчас таяли в горячем смердящем поту...

Знакомцы приглашали Санка на вечеринки потрапезничать и поиграть снова и снова. Он не оказывался, оправдываясь потом перед собою, что, мол, голод - не тетка.

Уже и землю сковали заморозки, и снежная крупа, насыпавшаяся накануне за ночь, днем не таяла - следы от мужицкой пляски чернели причудливыми гигантскими каракулями. У Санка стыли от кнопок пальцы и приходилось дыханием отогреваться. Уханье и топот плясунов особенно дико и зловеще разносились в морозном воздухе по окрестностям кладбища, отталкиваясь крикливым эхом от стволов вековых деревьев, и Санко всякий раз давал себе зарок не ходить сюда больше. И нарушал его...

Пока в то далекое предзимье не одернул Староверова свой же ученик, Кирюшка Ломунов:

- Не стыдно вам, Сан Саныч, с пьяницами-то якшаться! Ведь, что тятька мой, что Спиридон - первые на деревне лодыри. По могилкам выплясывают, а вы им наигрываете... За кринку молока! Эх, вы!..

Кирюшка ушел, а ошарашенный Староверов долго приходил в себя. В пору от стыда сгореть... Как ученикам своим в глаза смотреть, Кирюшке этому? Но тот перестал ходить в школу, а Сан Саныча вскоре перевели работать в Городок.

Спустя много лет, в пожилом человеке, читавшем газету на крылечке уютного новенького особнячка, узнал Староверов того самого Кирюшку Ломунова. И поспешил ретироваться, поскольку бывший ученик, сквозь очки вопросительно поглядел на него и собрался, видимо, о чем-то спросить, но Сан Саныч рванул от него, как от чумного...

Глава одиннадцатая

Афанасия Николаевича немного поотпустило. С помощью Сергуни он вставал с кровати и, бережно подддерживаемый внуком, рисковал ходить по комнате, попросился на улицу.

Было холодно, слякотно, облетевшие березы в огороде уродливо топорщились обрубками сучьев. Старик скоро озяб. Сергуня догадался об этом по его посиневшим губам и мутным каплям, навернувшимся на глаза. Он молча сгреб деда в охапку и увел в дом.

Отмяк язык. Правда, ворочался еще как ватный, некоторые слова Афанасий Николаевич не мог выговаривать. Тряслись, плохо слушались руки. Дрожащие пальцы не могли удержать авторучку, и это было обидней всего...

Вечерком зашел Валька Сатюков. Видимо, Сергуня доложил ему, что деду полегчало. Очеркист, сосредоточенно морща лоб, опять перелистывал тетрадь Афанасия Николаевича с его карандашными пометками. "Надо кое-что уточнить..." - глубокомысленно изрек он.

Афанасий Николавич с любовью взглянул на заботливого внука, Сергуня же это истолковал по-своему. Счастливо улыбаясь, он вытащил из сумки пару посудин с вермутом.

Завязался разговор. Валька, зачитывая вслух скудную запись в тетради, просил рассказать о событии подробнее. Сальников, отважившись на стакашек "мазуты", с радостным удивлением ощутил, что язык не деревенеет как прежде, говорить можно без умолку.

Афанасий Николаевич сгоряча даже не заметил, как выскочило: "А вот когда я уже в партии не состоял..."

Он оборвал рассказ на полуслове; внутри все захолунуло, он съежился, сморщился и беспомощно, виновато взглянул на Вальку.

Корреспондент, угостившийся уже не одним стакашком вермута, похоже, насторожился и, интерес, теплящийся в его хмельных глазах, заметно поблек.

"Зачем сболтнул-то я, дурачина?! - мысленно клял себя Афанасий Николаевич. - А-а... все равно бы узналось, доложили бы людишки. Нашлись бы сволочи-доброхоты! - он до боли в деснах сжал искусственные зубы. - Эх, всю обедню испортил! Чего делать-то теперь?"

Валька сам неожиданно пришел на помощь, прервал неловкую паузу:

- По разным же причинам из партии исключали, - лениво молвил он, затягиваясь сигареткой. - Мне рассказывали, что чистки были ой-ой-ой!

- Да, да! - обрадованно закивал Афанасий Николаевич. - Со мной ведь как получилось... Перебирал я документы, а тут отвлек меня кто-то. Прихожу с улицы, а на столе все чисто. Я туда-сюда, к ребятишкам - не видали? А дочка пальчиком на печку показывает. Как раз утро, растоплена. Я к устью, а там в огне корочки партбилета корежатся. Хотел выхватить, да поздно, только руку обжег. Так-то детки поиграли... Время не нынешнее, строгое было. Исключили меня.

Афанасий Николаевич испытующе поглядывал на очеркиста. Рассказаннон было за многие годы выверено до словечка, повторено немало раз, и Сальников уже сам начал верить, что все случилось именно так.

Валькина реакция оказалась непредсказуемой. Он дико хохотал, и, смахивая слезы, повторял, давясь смехом:

- Из-за такой ерунды...Из такой ерунды...

Афанасий Николаевич, кротко улыбаясь, закивал, вежливо прикрывая рот ладошкой. Сергуня уже мирно сопел в обе дырки, уронив буйну головушку на стол.

Валька, дотянув остаток "мазуты" и чувствуя себя грузно, убрел.

"А, смотри-ко, прошло! - тихо радовался Афанасий Николаевич. - Поверил, как миленький!"

Ложь не мутила стариковскую душу, как бывало иногда раньше, она окрепла, вросла в само существование Сальникова, стала явью.

И тут старик разглядел среди тарелок и стаканов на столе свою заветную с серенькой обложкой тетрадь.

"Забыл! Нет, оставил! И неспроста, - испуганно заметались у него мысли. - Специально ведь за ней приходил. И оставил. Неужто не поверил?.."

Как же все было на самом деле? Афанасия Николаевича из председателей горсовета тогда еще, в начале войны, "попросили". Уступив место покалеченному фронтовику, он стал заведовать сельпо.

Всю войну Сальников сидел тихо, как мышь в норке. Сытно, по причине врожденной и всю жизнь проклинамой колченогости на фронт не брали; окружающие подобострастно, с голодным блеском в глазах, заглядывали ему в рот, а кое-кто прозрачно намекал, что распорядиться иным товаром на сельповских складах можно оборотисто, себе на немалую пользу. Но Сальников на такие предложения не клевал, дела вел честно и... по укоренившейся привычке каждую ночь спал чутко, как пес, и вскакивал на кровати, едва за окнами чудился мало-мальский шорох.

Кончилась война - и Афанасия Николаевича точно бес в бок пихнул. Народ ликовал, и под эту всеобщую радость прежнее чувство страха притупилось, заглохло. Иному запоздавшему фронтовику, пришедшему за положенным пайком, напыщенно-важный Сальников небрежно ворчал:

- Кто для солдата бабу припас...

Председатель горисполкома, уже не первый по счету после Афанасия Николаевича, исправно бегал за "доппайком" на склад к криво ухмыляющему зав. сельпо.

Особое удовольствие доставляло Сальникову набрать номер телефона городской бани и спросить этак небрежно:

- А что там для меня персонально банька истоплена?

Извиняющийся голосок заведующего баней приятно щекотал слух.

- Готовьтесь! Скоро буду!

Людишки с шибко заманчивыми предложениями, которых Сальников прежде отгонял и избегал, теперь пришлись ко двору. Да и самому стало небоязно прокрутить какое-нибудь дельце.

"Засыпался" глупо. Попалась на торговле спиртом в соседнем районе благоверная женушка. Э, раззява, век простить не мог! Взяли с поличным, прямо с бочками. Ухватились за кончик ниточки, размотали весь клубок. Прокурор, бывший фронтовик, не знал к "тыловым крысам" никакого снисхождения. На бюро райкома Афанасия Николаевича выгнали из партии в два счета, прямо в глаза перерожденцем и вором окрестили. А без билета в кармане какой ты человек?! Так себя, наверное, чувствует раздавленный червяк...

На суде Сальников, раскисший хлебным мякишем, признал все. Но до определенного ему места отбывания наказания доехать не успел: объявили амнистию.

Стриженный "под котовского", исхудалый, одетый в арестантский ватник, Афанасий Николаевич просидел до сумерек в придорожных кустах и в потемках, по-воровски, пробрался до дому. Весь следующий день он проторчал у окна за задернутыми занавесками, выглядывая в просвет между ними и не решаясь показаться на улицу. Редкие прохожие, казалось, приостанавливались у дома и, злорадно ухмыляясь, косились на окна. Отпрянув, Сальников чертыхался: "Ликуете, сволочи!" Он был готов выть волком от горючей обиды и тоски.

В потемках приехал грузовик - жена сговорила незнакомого шофера схалтурить. Сальниковы покидали в кузов оставшийся от конфискации кое-какой скарб, посадили детей и по улицам спящего Городка поехали на станцию.

Задумали податься на Урал - одна из сестриц жены накануне напомнила о себе письмецом. В другое время Сальниковы еще подумали бы ответить, а тут пришлось как нельзя кстати...

Вспоминая теперь все это, Афанасий Николаевич в ярости скорготал вставными челюстями.

"Как нынче воруют! Целыми дачами, особняками, заводами! " - он представил добродушно-наивное лицо мэра Игоря Ломунова - и дыхание перехватило. Сальников, кое-как отперхнувшись, криком рванул глотку: - Присваивают и им - ничего! Все законно! Воры!.. А я на мелочи попух и вся жизнь прахом пошла! Где справедливость?!

Афанасию Николаевичу казалось, что глотка его вот-вот разорвется от праведного крика, но в пустой комнате едва слышно разносился сиплый клекот...

Глава двенадцатая

Даром ничто не проходит…Тихон Яковлевич после очередного, неудачного для него судебного заседания сидел за столом в кабинете и, сжав виски ладонями, тихонечко поскуливал. Еще на предыдущем разбирательстве Гошке Ломунову предписали немедленно убираться из особняка к чертям собачьим, но Гошка потянул время, снова подал на пересуд и выиграл же, «качок» безмозглый! Эх, если бы не отец его, инвалид войны! Не могли добить на фронте…

Зашли какие-то посетители, но о чем говорили они, Грач не слушал, кивал только дурашливо головой, а когда ушли, взвыл в голос. Изнурительная тяжба забирала последние силы. Тихон Яковлевич осунулся, почернел, даже традиционную пробежку легкой рысцой по утрам забросил – и так ветром с ног валит. Еще и от Орлянки все время напастей жди…

Сняв запотевшие очки, Грач, близоруко щурясь, оглядел кабинет и с неудовольствием заметил жирные черные пятна грязи посреди пола.

- Что это такое?! – он, поскорее водрузив на нос очки, привстал с места.

Грязь растекалась, превращаясь в порядочную лужу.

- Уборщица! – крикнул Грач сдавленным чужим голосом и вспомнил, что прибираться приходят вечером.

Как нарочно, сегодня пожаловала важная областная «шишка», имеющая дурную привычку шастать по кабинетам и заставать врасплох.

Тихон Яковлевич к своему счастью обнаружил в шкафу швабру и, скинув пиджак, принялся старательно затирать грязное пятно на полу, но – странное дело! – оно не только не исчезало, а растекалось еще больше, поблескивая черно, жирно, как вороново крыло.

С Грача в три ручья хлынул пот, пришлось сдернуть с шеи удавку галстука и расстегнуть рубашку до пупа.

Увидев в дверях кабинета изумленно взирающего на него «шишку», Тихон Яковлевич поначалу застыл со шваброй наперевес наподобие столба, потом, еле ворочая окостеневшим языком, пробормотал:

- Я сейчас, сейчас… Минуточку!

Он с утроенной энергией обрушил швабру на пол: казалось, еще чуть-чуть – и линолеум задымится.

- Что это? – растерянно вопросил чинуша. – Ответственный работник сам у себя прибирает в кабинете? - и возвысил голос. – Позвать немедленно уборщицу! Но… здесь же чистый абсолютно пол! Отберите у него швабру, наконец!

- Я сам, сам… - жалобно ныл Тихон Яковлевич, отпихиваясь от облепивших его доброхотов.

Швабру из его рук все-таки вырвали, и он, оттесненный в коридор, побежал на улицу. Миновав вестибюль, Грач так и замер, занеся ногу над порогом. Внизу, у широких ступеней крыльца, плескалась огромная грязная лужа! Тихон Яковлевич развернулся на все сто восемьдесят, цепким взглядом узрел щетку на длинной ручке в углу за вахтерским столиком, метнулся с торжествующим криком к нырнувшему под стол охраннику и, завладев щеткой, одним махом сиганул через ступени. Мурлыча под нос и не взирая на высыпавшую на крыльцо толпу управленцев, он добросовестно тер асфальт, пока не сдалась к нему задом вплотную машина «скорой помощи», и двое здоровяков в белых халатах не втолкнули его в тесную ее утробу.

Глава тринадцатая

«А все-то бегать ему надо…» Кирилл Аркадьевич каждое утро в одно и то же время протирал пальцем на запотевшем оконном стекле кругленький пятачок, с опаскою приникал глазом.

Игорь, одетый в спортивный костюм, широким пружинящим шагом подходил к дому. Сын то и дело кивал головой в ярко-красной вязаной шапочке скрюченным в три погибели под холодной дождливой изморосью прохожим, сам вышагивал, расправив плечи, прямя спину.

Промокшая до нитки ткань костюма прилипла к телу, обтянула его, будто резина. Игорь обтирал ладонью с лица капли дождя и брезгливо тряс рукою.

Кириллу Аркадьевичу становилось зябко, но не от низко нависшего серого неба, не от нудного моросящего дождя, и даже не от сырого тяжелого воздуха в каменных стенах. Промозгло и неуютно было на душе от иного. «Грудь-то выкатил! Да я б… на его месте глаза от стыда не знал куда деть, задворками да закоулками пробирался. А он, видишь, как прет, на всех с выси поглядывает! Будто, как и прежде, городу хозяин!»

Ломунов отвернулся от окна, почувствовав в сердце тупую ноющую боль, и от охватившего все тело приступа слабости едва не рухнул со стула на пол. Согнувшись, прижимая руку к груди, он долго сидел так, пока боль не утихла.

Иногда Кирилл Аркадьевич ловил себя на странной мысли: он вроде как бы радовался подступившей болезни. Да, да!

В областной больнице Ломунов оказался среди совершенно незнакомых ему людей и даже терзаемый недугом, отдыхал душою. Домашние ему не докучали, прежние переживания отодвинулись куда-то.

Все разом кончилось, когда в соседнюю палату положили земляка-одногодка:

- Кирюха, здорово! – ехидно улыбаясь, согнулся в притворно почтительной дуге земляк. – Здесь укрываешься? Гошке-то, сынку твоему, без тебя несладко дома приходится. Надо же, суд за судом, из мэров выперли… Эх!

Земляк хлопнул Ломунова по плечу, подмигнул вроде б как запанибрата, но Кирилл Аркадьевич сбросил его руку, молча обошел его.

- Думаешь, не выкурят вас?! Да вылетите как миленькие! «Новые русские», мать вашу! – возмущенные вопли землячка встряхивали тишину в длинном больничном коридоре и, будто плетями, стегали Ломунова по спине. Из дверей палат выглядывали любопытные.

Вроде б и ничего не переменилось: соседи по палате по-прежнему старались подсунуть Кириллу Аркадьевичу кто – яблочко, кто – сладкую домашнюю шанежку, считая его беспризорником, раз никто не проведывает. Но стоило кому-либо понизить голос, пошептаться, и Ломунов настораживался. Дураку ясно: о чем эти шу-шу-шу! По коридору проковыляй – и все с интересом разглядывают спину. Барин!

Кирилл Аркадьевич взмолился о выписке, и врач сжалился…

В Городок Ломунов вернулся промозглым темным вечером. Автобус, миновав торчащие на окраине пятиэтажки, подрулил к просевшей под нелепо нахлобученной крышей избушке автостанции. Пассажиры, зябко поеживаясь, вытряхнулись из салона в слякотный сумрак и торопливо побежали по домам.

На пустынной улице – ни души, даже брехучие псы и те попрятались. Редкие фонари тускло светили себе под нос. Кирилл Аркадьевич побрел наугад, начерпал в луже полные ботинки воды, скользя по раскисшей грязи, упал, увозив все пальто. Чертыхаясь, он все-таки был доволен, что не встретил никого по дороге.

Средь темных, придавленных долгой непогодой к земле изб с робкими огоньками в окошках белокаменный особняк вызывающе пылал своими большими окнами. Два ослепительно-ярких фонаря высвечивали аккуратную асфальтовую дорожку к подъезду. Кирилл Аркадьевич, вынырнув из темноты и непролазной грязи и ступив на дорожку, зажмурился, на мгновение оробел. Но, загнув соленое словечко, принялся дубасить кулаком по двери.

Не открывали долго. Наконец, Игорь, щелкнув замком, приоткрыл створку двери и, настороженный, выглянул в щель.

- Отворяй, отворяй! Встречай родителя!

Кирилл Аркадьевич, отпихнув сына, вознамерился было зашагать по лестнице наверх, по ковровой дорожке, сбегающей по ее ступеням. Но взглядом уперся в укутанную пледом фигуру невестки.

- Могли бы и звонком воспользоваться, чем тарарам на весь город устраивать! – с верхней ступеньки проверещала она недовольно. – Ноги, наверно, нетрудно вытереть. И вообще, вам же отведена целая комната внизу!

Подернув плечиками, невестка удалилась, а отца, раскрывшего от изумления рот, попытался несмело утешить Игорь.

- Не обращай внимания! Не в себе она малость. Тут у нас такие передряги…

- Ба-аре! Вот уж истинные баре! – ворот рубашки стал вдруг Кириллу Аркадьевичу тесен, и он, задыхаясь, закрутил загудевшей, готовой расколоться от резкого прилива крови головой. – Верно народ бает: залезли в дармовое – танком не выволокешь! Все даром – и что люди скажут, и своя совесть! Получил власть – и хватай, чего сумеешь, пока пинком под задницу не выставят!

- Батя, ты как с цепи сорвался! – по лицу Игоря пошли пунцовые пятна, но он сдерживался, стараясь говорить помягче: - Что нам до людей и им до нас? Мы или Грач – им-то одна малина. Из мэров меня попросили… Переживем. Главное - теперь от всех собак отстреляться, дом отстоять.

- А совесть, стыд тебя не мучат?! – Кирилл Аркадьевич вцепился в лацканы пиджака, накинутого на плечи сына, и скорее не от ярости-злости, а чтобы устоять на подламывавшихся ногах. – Я-то думал, простофиля, что на старости лет счастье подвалило, поживем во все тридцать три удовольствия. А ты, оказывается, смухлевал, родного папашу себе пособником сделал и – ни гу-гу! Людям на глаза стыдно показаться, всяк пальцем тычет, ровно в вора.

- Батя! Да сейчас все, у кого мало-мальски властишка имеется, под себя гребут! Снизу до верху. Так было, так и будет! И не понимают этого только дураки да вот ты вместе с ними!

Кирилл Аркадьевич отшатнулся от сына и, хватаясь слабеющими руками за перила лестницы, выдохнул с ненавистью:

- Сталина на вас нет! Он бы…

- Вот-вот! – недобро ухмыльнулся Игорь. – Один ответ у вас на все случаи жизни!

Глава четырнадцатая

Первые осенние заморозки - михайловки - загнали к Староверову под кров новую знакомую Маньку Резаную. А с нею вместе возжаждали погреться Валька Сатюков и еще какой-то замухрыжка-очкарик...

Утомленный полуночным застольем, Валька потянулся, подмигнул Маньке, встал и полез на полати. Манька скакнула следом.

Сан Саныч не вдруг смекнул, к чему пошло дело, посидел еще истуканом, тараща глаза, но когда его осенило, он подбежал к полатям и настойчиво застучал в их днище:

- Товарищи, товарищи! Только не здесь!

- Завидно тебе, что ли? - забурчала недовольная Манька, сползая на пол. - Мог бы пока и выйти, не развалился б!

Валька, посмеиваясь, повлек Маньку мимо остолбеневшего хозяина на двор к сараю с остатками сена...

На Староверова точно охмурение нашло. С утра до глубокой ночи в доме стоял дым коромыслом. Манька, подсмотрев в каком месте в подполе схоронены заветные бутыли с мнолетней "малиновкой", еще прежней хозяйки изготовления, без всякого спросу то и дело ныряла с ковшом в дыру западни. Поначалу Сан Саныч ее вежливо оговаривал, потом безнадежно махнул рукой.

Манька еще успевала и периодически уединяться в сарае то с одним молодцом, то с другим. Даже затесавшийся в компанию Боря, обычно мирно подремывавший после парочки стаканов, однажды с хрюканьем вцепился в Манькину юбку. Резаная, похохатывая, приобняла его за шею, но Борис не удержался на стуле и грохнулся на пол.

- Спекся, фраер! Эх...

Она добавила такое выражение, что Сан Саныч покраснел до корней волос, а парни с диким гоготом повалились на столешницу.

Кто-то из гостеньков захватил с собой транзистор. Манька включила его и нарвалась на грохочущую быструю мелодию. Отшатнулась на середину горницы и, закатив глаза, задергалась, как припадочная. К ней подскочили Валька с замухрыжкой, запрыгали, бестолково размахивая руками.

Сан Саныч так и не понял, какой бес заставил его сорваться с места. Он оказался среди резвящейся молодежи, согнул в колене ногу и рьяно заподпрыгивал на другой, выпученными глазами таращась на онемелых молодцов и их даму.

Впрочем, замешательство длилось недолго. Молодежь по-козлиному заскакала вокруг него с жуткими оглушающими воплями. Староверов взбрыкивал ногами, всплескивал руками, подражая молодым скакунам, тряс и мотал головой, приседал до синих чертиков в глазах.

Очнувшийся Боря выбрался из-под стола и одурело уставился на скачущих по горнице хозяина и гостей.

- Дьяволы! Бесы! Бей их! - он сгреб со стола порожнюю бутылку и обрушил ее на первую попавшуюся голову.

Посудина разбилась вдребезги, бедный очкарик-замухрыжка брюкнулся на пол. Тут же истошно заверещала Манька: Боря всадил ей оскалившееся битыми краями бутылочное горло в ягодицу. Валька Сатюков, не испытывая судьбу, немедля десантировался в раскрытое окно на улицу.

Растерянный Сан Саныч попытался поймать Борю за руки, но тот ловко боднул его башкой в лицо. Сноп разноцветных искр взметнулся в глазах Староверова, ослепил его.

Пока Сан Саныч очухивался, Борин след простыл.

Скулила залитая кровью Манька с торчащим из мягкого места бутылочным горлом, замухрыжка не подавал признаков жизни.

Староверов разодрал простыню на полосы и приступил к перевязке.

- Это же! Это же! - бормотал он вслух. - Какой-то вертеп сатанинский! Притон, кабак! И это - мой отчий дом! И хоть красный фонарь на ворота вывешивай!.. Дожил!

Зашевелился замухрыжка, со стоном сел на полу, держась за голову. Сан Сан стал перевязывать и его.

- Вы хоть чей, молодой человек, будете?

- Сережей зовут, - ныл пострадавший. - Афанасия Николаевича Сальникова внук.

У Староверова концы бинта выскользнули из пальцев: " О, Господи, еще не легче!"

Но надо было бежать за "скорой".

Глава пятнадцатая

У Ломуновых подошел день очередного пересуда: молодые с утра смотались в райцентр, а Кирилл Аркадьевич, не находя себе места, выбрался на улицу.

Слякотная осень оборвалась резко, легким морозцем, прочно прихватившим грязь в дорожных колеях. Там и сям поблескивал ледок, похрустывал под ногами, жестяно звенела жухлая трава, уцелевшая от тракторных гусениц и человеческих ног в узеньких полосках вдоль палисадников.

Ломунов поначалу брел, озираясь, и при виде первого встречного сжался в комок, ожидая хлестких жестких слов. Но человек пробежал мимо. Другой, старый знакомый, приветливо кивнул и о здоровьишке справился. У Кирилла Аркадьевича – словно ноша с плеч – зашагал он бодрее и увереннее, запоглядывал вокруг.

«И чего я в затворники за чужие грехи себя загнал? Ровно нелюдь в четырех стенах схоронился! – укорил он себя и вдруг споткнулся: всегдашняя ноша придавила его еще пуще прежней многопудовой тяжестью. – Уж лучше бы мои грехи были, а не сыновьи!..»

Ломунов очнулся, с удивлением посмотрел на свои руки, намертво, до посинения, вцепившиеся в черные дощечки чьего-то палисада. « Гляди-ко, еще на ногах устоял!» - обрадовался Кирилл Аркадьевич – Этак я, пожалуй, и дом свой проведать добреду!»

Но тихая нечаянная радость тотчас угасла, стоило ему узнать чей дом перед ним - Староверовых.

Зачем только понесло сюда, напрямки путь к родному пепелищу был бы куда короче! Зачем стоило такой крючище загибать?! Но метнулся же тогда вдогонку за Сан Санычем, едва приметил того возле Игоряхиного особнячка! Не догнал, как под землю провалился. Потом Кирилл Аркадьевич опамятовался: " О чем бы спрашивать у него стал? Ночевали здорово?!."

Со своим первым школьным учителем Ломунову не доводилось встречаться немало лет. Уже после войны, поселившись в Городке, он случайно увидел Староверова на улице и... Отвернул, сунулся в первую попавшуюся калитку, всполошил в заулке куриц, перепугал до полусмерти пса, и мимо изумленно разинувшей рот хозяйки протопал в огород и перемахнул через забор, опомнясь лишь на соседней улице.

В последующем Кирилл Аркадьевич стал куда осмотрительнее и, еще издали заметив рослую фигуру учителя, разворачивался и улепетывал в обратном направлении. Никак не мог толком объяснить себе, почему избегал Староверова, а уж встретиться с ним лицом к лицу и вовсе страшился.

Теперь, потерев за жизнь немало соленых сопель на кулак, Ломунов в чем-то уже и оправдывал паренька-учителя, согласного, чтобы семье помочь прокормиться, и на гармошке для пьяниц на кладбище играть.

Но в ту пору... Смотрели на учителя, лапотники, как почти на бога, на свет в окошке, - а он что стал вытворять, с пьяницами связался. Неведомо, как другие, но Кирюха Ломунов не смог стерпеть и все ему выложил. Запомнились его испуганные растерянные глаза...

Прислали потом из города другого учителя - чернявого, затянутого в защитный френч, пыхавшего беспрестанно цигаркой и порою выговаривающего такие словечки, что у учеников уши полыхали. Чернявый-кучерявый, сбив в церкви в селе замок, своих подопечных науськал иконы вытащить, в кучу скидать и самолично ее подпалил.

А потом спихнул с верхотуры колокол, расколовшийся с жалобным звяком у подножия храма. Прощальный звяк отозвался глухим стоном в обступившем церковь народе, завыли-запричитали бабы.

Что ж ты молчал в тряпочку, раззявя рот, Кирилл Ломунов, не вышел, не дернул за рукав чернявого-кучерявого, не влепил ему в наглую рожу ни осуждающих слов, ни просто бы съездил по ней кулачишком? А безвинного паренька-учителя в самых страшных грехах обвинил?!

...И вот, поди ж ты, через столько лет приполз на полусогнутых какого-то праха к его дому, повис мешком на заборе и чего-то ждешь-дожидаешься...

Скрипнула дверь, по ступенькам крылечка бодро сбежал мужчина с ведром в руке. Заметив Ломунова, он поставил ведро, нашарил в кармане и торопливо напялил на нос черные очки.

"С чего бы это? Не хочет, чтобы я его признал, маскируется?!" - забеспокоился Кирилл Аркадьевич.

- Вам кого?

- Ученик я ваш, Ломунов Кирилл. Не помните?.. Тот самый дурак, что обругал вас, когда вы на кладбище опойкам на гармони играли.

Староверов вздрогнул, жаль нельзя было разобрать выражения его лица, полускрытого квадратными стеклами солнцезащитных очков. Кирилл Аркадьевич приготовился на всякий случай задать обратный ход. Что взбредет на ум человеку, не всем любы неприятные воспоминания из давних лет! Обзовет старым вралищем или еще кем хуже...

Но Сан Саныч, подойдя вплотную к Ломунову, цепко ухватил его за ладонь и сжал.

- Так это ты... вы сидели тогда с газетой у особняка? Не ошибся я, значит!

Кирилл Аркадьевич вконец разволновался, скорее полез в карман за таблетками, кинул штучку под язык, поотдышался. И свалил с души камень:

- Я, Сан Саныч, покаяться перед вами хочу! Простите, ради Бога, того несмышленыша, губошлепа! Если бя знал, что вы один своих домочадцев кормите... Да запляшитесь бы они до смерти, те выпивохи!

- Не надо, Кирилл... Правы вы были тогда, это кощунство - моя боль, пока живу. И пусть было это от малого еще ума, но не прощу себе... - тихо, печально ответил Староверов. - Пойдемте в дом, посидим, поговорим!

- Спасибо, Сан Саныч! Мне на водухе легче, - отказался Ломунов и, примостясь на скамье у крыльца, опять полез за таблеткой. - Эх, жизня у меня пошла! - он вздохнул , ощущая прилив горячечной бодрости. - Из грязи да прямо в князи! Сынок родной подсобил! Слыхал, поди, про "мэрскую" грызню? Во-во!

Кирилл Аркадьевич не заметил, как перешел с бывшим учителем на более привычное "ты". И впрямь - рядом с ним на скамье сидел почти ровесник, тройка лет разницы - пустяки, и казалось, должен был его, Ломунова, понять. А сколько накопилось невысказанной боли, так и плескалось через край! Только к кому в Городке полезешь со своими откровениями, коли шарахаться приходится от каждого! Староверов - вроде б как из другого мира, из иного теста слепленный.

- Речи какие Игоряха мой с трибуны и по телеку толкал! - продолжал Ломунов зло. - Живем, мол, в дыре захолустной, как тараканы. Пьем да бесимся, а ведь можно много чего понастроить, парки заложить, чтоб не городишко зачуханный был, а сад. Рай Божий!.. И я-то грешным делом, Игоряху слушая, начал радоваться и гордиться. Думал, сынок мой ни на что не гож, кроме как в штанах с лампасами за мячиком бегать, а он вон какой башковитый оказался... А потом - все побоку! Все речи - треп пустой! Игоряха, власти хватив, не лучше других сделался: все под себя! Хапай, рви кус послаще, пока возможность есть!.. Время, что ли, такое, что по-иному и жить не умеют? А на нас, старых дураков, чего смотреть, передохнем скоро. - Кириллу Аркадьевичу опять пришлось "подкрепиться" лекарством. - И я поначалу сдуру обрадел: въезжаю в новый дом. Жилье дали, как инвалиду, бывшему фронтовику. А я, если откровенно, до фронта не доехал, по дороге эшелон разбомбили. После госпиталя - под чистую. Все равно, инвалид войны, куда денешься. Игоряха меня и подловил: получай, батя, заслуженное!А мы уж рядышком с тобою пристроимся, дом-от большой. На поверку вышло - подтасовал Игоряха бумажки-документики. Суды, трепотня в Городке. Они-то с бабой, как слоны толстокожие, а мне каково? я ведь чужого сроду не брал. Стыдоба-а!.. Ты, Сан Саныч, хоть посоветуй, как дальше жить? Что же деется-то кругом? Ты меня, небось, пограмотнее, знаешь...

Староверов в ответ молча снял черные очки, и Кирилл Аркадьевич, увидев на его лице под глазами фиолетовые "фингалы", попятился, сполз с лавки и, пробормотав под нос что-то непонятное на прощание, спешно заковылял прочь.

Сан Саныч провожал его тоскливым скорбным взглядом...

В старом домишке Ломуновых кто-то побывал и похозяйничал. Сбиванием замка непрошенные гости себя утруждать не стали, просто высадили раму в окне и залезли вовнутрь. Кирилл Аркадьевич с трудом повернул ключ в заржавленном замке – Ломуновы в прежнем своем жилище давненько не бывали, и, увидев за порогом дикий разгром, зачертыхался, а потом и заплакал. Стадо обезумевших горилл наверно бесновалось в доме. Оставленная хозяевами немудреная мебелишка искрошена в щепы, обои со стен ободраны, пол весь устлан пухом вспоротой бабкиной перины и прямо посреди избы нагажено. Еще – холод, знобящий холод в полутемной мрачной пустоте дома.

Ломунов, повздыхав горестно, поохав, разыскал в чулане лопату и первым делом брезгливо подцепил и вышвырнул за порог «подарочек» от посетителей. Из сенника натаскал березовых поленьев и затопил печь. Сухие дрова занялись споро, запотрескивали весело. По ободранным стенам горницы запрыгали трепещущие блики света, стало уютнее.

Кирилл Аркадьевич подтащил к печи старую кровать, на которой когда-то спал Игоряха, целиком смастеренную из металла и единственную вещь в доме, оказавшуюся варварам не по зубам, присел на упругую скрипучую сетку, привалился к прутьям спинки. Блаженствуя в растекающемся из печного устья тепле, он, прищурясь, неотрывно, стараясь ни о чем не думать – не горевать, смотрел на бойко скачущий по поленьям огонь…

Игорь пришел утром, когда угли в печи давным-давно остыли, подернулись мертвым налетом золы.

- Вот ты куда уполз! – попенял он отцу, сидевшему с опущенной на грудь головой напротив печной топки. – Ищи тебя! И с чего это в такой бардак и в холодище ночевать понесло? По старой халупе соскучился?

Игорь, подойдя к полому проему окна, зябко поежился, оперся руками в косяки.

- На улице и то теплей… Знаешь, суд опять в нашу пользу присудил. Тебя, инвалида войны, да разве выселят?! И нас, бедняг, с тобою? Грач - в дурдоме, авось угомонится. Еще поживем, мы теперь ученые! Опять, поди, будешь ворчать? А, батя?

Удивленный молчанием отца, Игорь приблизился к кровати, тряхнул Кирилла Аркадьевича за плечо и тотчас испуганно отдернул руку, обожженную холодом.

- Батя!.. – шептал он, не веря страшной догадке. – Эх, батя, прости!..

Глава шестнадцатая

Афанасия Николаевича Сальникова не переставали мучить во сне кошмары. Не одну ночь кряду, стоило ему лишь прикрыть глаза - и, как живой, вставал Павел. Можно было делать что угодно: ущипнуть себя нещадно, попытаться пальцами силой разлепить веки - ничто не помогало. И еще ладно бы был старший брат - румянец во всю щеку, как в молодости, но нет - обросшее щетиной лицо его было изможденным, в кровоподтеках, а в широко раскрытых глазах стыл страх.

« Братка, да как ты мог? За что?» - беззвучно шептали разбитые, распухшие губы Павла.

Афанасий Николаевич поспешно опускал глаза, и взгляд его упирался в вороненый наган, зажатый в руке. Немного позади Сальникова стояли вооруженные не то солдаты, не то чекисты, но стрелять в жалкую скорченную фигуру брата, жмущуюся к краю отверстого черного зева ямы, назначено было именно ему. Те, другие, подступив ближе к Афанасию Николаевичу, дышали ему в затылок, давили под ребра стволами своих наганов, давая понять, что если он сейчас не выстрелит, то сам будет немедленно вытолкнут к брату на край ямы. У Сальникова, вставая дыбом, зашевелились на голове остатки волос; еле двигая непослушным, немеющим от страха языком, он забормотал: «Я не хочу! Я боюсь! Я не хотел этого, Павел!» и... торопливо давил пальцем на револьверный спуск, просыпаясь с истошным воплем...

Афанасий Николаевич решился рассказать о своих сновидениях дочери. Она, пережившая двух супругов, одного - пьяницу, другого - убийцу, подняла на отца обведенные траурными ободками печальные глаза:

- Поминка твой брат просит. В церковь надо сходить и панихиду заказать.

- Это по Пашке-то?! - задребезжал смешком Афанасий Николаевич.

Даже весело старику стало. Уж кого-кого, а Павла-то точно бы святая церковь предала анафеме, как злейшего своего врага, разузнайся бы одно дело...

Павел в тот давний свой приезд в Городок был хмур, озабочен.

- Попа здешнего надо допросить. Из собора, пришло постановление, все ценное в фонд выгрести... Описали все, охрану поставили, наутро б забирать да везти, а замки отомкнули - внутри хрен ночевал. Кто, вот, успел?

- Можно с тобой? - попросился Афанасий.

- Валяй!..

Настоятель храма отец Иоанн, иссохший согбенный старец, стоял перед иконами, творя молитву. На вбежавшего Павла он не оглянулся, лишь сквозняк, загулявший по светелке, озорно взъерошил редкие седые волосы на его затылке.

- Где церковное золотишко схоронил?! - взорал уполномоченный с порога.

Плечи старца слегка вздрогнули, настоятель осенил себя размашисто крестным знамением и поклонился.

- Чего шепчешь-то, чего? - Павел забежал сбоку и уставился в упор на отца Иоанна. - Небось, обрадел, что припрятать-то успел? Бога своего благодаришь? Ну, ничего, заговоришь у нас скоро!..

Зимний день исчах, затух... По хорошо наезженной колее лошади ходко бежали сами, без всякого понукания, и Афоня, отпустив вожжи, начал на облучке поклевывать носом. Он очнулся от толчка в спину и испуганно заозирался в кромешной тьме. На счастье месяц робко проглянул в просвете среди облаков, и при его неровном мертвенном свете на Афоню опупело вытаращил блестящие полтинники глаз Павел.

- Остановись, ну-ко!

Брат спрыгнул с саней, четкими отработанными движениями расстегнул кобуру и подкинул в руке наган.

- Вылезай, поп! Читай молитву!

Связанный священник боком вывалился из санок, каким-то чудом устоял на ногах. Павел ткнул ему в бок ствол нагана:

- Ты еще можешь спасти свою шкуру! Назови тех, кого подучил золото скрыть!

Отец Иоанн молчал, зато староста храмов не выдержал, заголосил тонко, по-бабьи, с надрывом:

- Батюшка, да скажи им , окаянным! Не губи себя.

- Молчи! - жестко оборвал его священник. - Господь не простит, коли отдадим святыни псам на поругание!

Резким толчком Павел свалил отца Иоанна и, сдернув с саней связку вожжей, захлестнул тугой петлей его ноги.

- Счас ты у меня иное запоешь!

Павел запрыгнул в санки, закрепил свободные концы вожжей и прикрикнул Афоне:

- Чего рот раззявил? Гони!

От окрика Афоня прирос к облучку, не в силах шевельнуть ни рукой ни ногой, и тогда брат, вырвав из его рук ременницу и раскрутив ее над головой, с гиком опустил на круп лошади... Все смешалось: и яростный визг полозьев, и стоны отца Иоанна, и причитания, мольбы, проклятия старосты, и грохочущий площадный Пашкин мат...

У окраины города Павел остановил лошадей, вразвалочку, поигрывая ременницей, подошел к неподвижно распростертому на снегу, в черных клочьях изодранной рясы, телу отца Иоанна:

- Теперича поговорим?

Носком сапога он подопнул мертвое тело под бок.

- Да ты, кажись, спекся... Вот незадача! - Павел залез пятерней под шапку и поскреб затылок...

Обо всем этом и вспоминал в подробностях Афанасий Николаевич, пока воскресным днем брел к Божьему храму. Ничто не упустила память, все случилось будто бы вчера. И поневоле замедлил Сальников шаги, подходя к воротам церковной ограды. Не пошел бы сюда, если б не измучивший донельзя брат, являющийся во снах! Но вдруг это взаправду поможет избавиться от изнуряющих видений окровавленного Павла, кончившего свои дни где-то в колымских лагерях, в последнее время еще и изуродованной рукой манящего за собой на край страшной ямы !

У ворот безлюдно. Из храма доносились приглушенные толстыми стенами звуки песнопения: правили службу. Сальников, топчась возле кованой узорчатой калитки, никак не мог одолеть робость, непонятный трепет. Задрал голову - и ослаб в коленках: высоченная белоснежная колокольня, полощущая золоченый крест в облаках, медленно и неумолимо падала на него...Старик поспешно вцепился обеими руками в прутья калитки, прижался к ним.

Нет, не при чем он! Не предавал мученической смерти священника, как Павел, и в тридцатом году, когда окончательно разоряли в городе и в округе храмы, не жег костры из икон и не драл поповские ризы на тюбетейки пацанам, как уполномоченный Иван Бахвалов. Но приплясывал рядом с ним, любуясь, как с этой же вот колокольни сбрасывали колокола и под его грозным взглядом с угодливой готовностью метнулся на подмогу замешкавшимся с большим колоколом активистам из городских оборванцев, чтоб и мысли не поимел уполномоченный, что юный комсомольский секретарь трусит, а то и сочувствует церковникам-мракобесам...

Тихонькой подловатой радостишкой залился Сальников месяц спустя, услыхав что Бахвалов, догромивший в округе все церкви до одной, вдруг помер в страшных мучениях. Слухи ходили разные: то опился самогоном, то отравили обиженные недруги, но сходились на том, что была на то воля Господня, уж больно лютовал уполномоченный. Афанасий порадовался - порадовался да сник трусовато. Твердил, как и Бахвалов, на каждом углу, что Бога нет, что выдумали его попы, дабы охмурять трудовой народ - все согласно учению родной партии, а тут подкралась мыслишка: если это не так? Бахвалов-то, говорят, помирая, орал, будто на части его рвали! Вдруг Божья кара?!

Тогда, средь повседневной суеты, мыслишка эта затерялась, истаяла. И только сегодня, возле церковной паперти, Афанасий Николаевич начал осознавать, что вся его бестолковая, полная унижений и мытарств, вечного страха, долгая жизнь - расплата за молодость, одураченную, беспощадную, бездумно сломавшую свою и чужие судьбы с безумной верой в... ничто.

У входя в храм Сальников столкнулся с двумя немолодыми женщинами в одинаковых белых платочках. Женщины, обходя Афанасия Николаевича, как-то странно поглядели на него, в лицах их ему померещилось что-то знакомое.

Сидящая на паперти старушка ненавязчиво и деликатно раз-другой дернула за штанину разинувшего рот Сальникова, распялила коричневую ладонь со скрюченными пальцами.

- Подай Христа ради!

Афанасий Николаевич торопливо пошарил в карманах, нашел несколько завалявшихся монеток, высыпал на ладонь.

- Спаси Бог!

- А кто они? Не знаете? - пригнувшись к нищенке, он кивнул вслед женщинам.

- Вани Бахвалова дочери. Поди, знавал такого? Много горюшка сотворил, безбожник... А теперича вот дочки при церкви прислуживают, грехи отцовы замаливают. И тебя-то, мил человек, я помню. Молоденьким еще. Кулачил ты нас, семью всю выслал. Одна я и возвернулась.

Сальников испуганно отшатнулся, но нищенка смотрела на него по-прежнему добрыми слезящимися глазами.

- Да простит тя Господь...

На плохо гнущихся, будто окостенелых, ногах Афанасий Николаевич стал подниматься по круто вздернутой вверх лестнице. Сердце было готово выпрыгнуть из груди, и посередине пути, навалившись на перила, Сальников остановился перевести дух.

Бахваловские дочери, поднимаясь мимо него по ступеням, теперь посмотрели на него не столько удивленно, сколько с неодобрением:

- Кепку снимите, здесь дом Божий! - прошептала одна из них.

Афанасий Николаевич поспешно сдернул кепку, с великим трудом пересиливая желание зашагать вниз, обратно, да и пошустрей! Прочь отсюда, куда глаза глядят!

Но печальное торжественное пение, доносившееся сверху, притягивало, завораживало, и Сальников против своей воли опять стал подниматься по лестнице. «Да и Пашка опять покою не даст! Так, ровно в затылок, все время дышит!» - оправдывался он.

Правили архиерейскую службу. Народ в престольный праздник заполонил храм; стояли вплотную друг к дружке. Афанасий Николаевич завставал на цыпочки, завытягивал шею, пытаясь разглядеть, что творится в полутемной глубине храма, но в это время церковный хор умолк. Из царских врат на солею вышел в сияющих ризах архиерей.

Сальников напряг зрение - вдаль он видел еще неплохо, без очков, и обмер. Отец Иоанн, убиенный Павлом той давней ночью, с кроткой смиренной улыбкой благословлял прихожан. Это точно он! Седая курчавая бородка, низко нависшие над глазами седые брови, ласковый взгляд. Только одеяния на отце Иоанне не траурно-черные, а сияющие до рези в глазах. Но как же так? Ведь Сальников самолично трясся от страха и холода над его изувеченным, в изодранной рясе, телом!

Афанасий Николаевич заозирался, ища помощи, ноги не держали его. Из-под куполов, со стен смотрели сурово строгие лики святых. «Я не виноват! Все Пашка!» - попытался крикнуть во всеуслышание Сальников, но из уст вырвалось лишь невнятное мычание. Он попятился к выходу, едва не налетел на человека, стоящего на коленях перед иконой в притворе храма. И человек этот показался очень знакомым...

«Па-авел! - распялил рот в беззвучном крике Афанасий Николаевич и отшагнул в пустое пространство...

Грохот от падения его сухонького маленького тела встряхнул звонницу, отдаваясь эхом под ее высоким сводом. Сальников, оббив бока и голову об околоченные полосами железа края лестничных ступеней, весь в крови, лежал навзничь на паперти, раскинув руки и ноги.

- Как уж тебя угораздило-то, сердешный?!

Старушонки, кое-как приподняв Афанасия Николаевича, сошли с ним на землю, положили между могилок подле стены храма. Нищенка, поддерживая на коленях его голову, отирала кровь платком, дочери Ивана Бахвалова, испуганные, часто клали кресты, шепча молитвы бескровными губами.

Афанасий Николаевич разлепил веки, в красном тумане над ним склонился брат Павел...

- Прости их, Господи! Не ведали, что творили... - перекрестилась нищенка и легонькой своей ладошкой закрыла Сальникову глаза.

Глава семнадцатая

На суде Староверова то жар бросало, то, словно голышом выставленного на мороз, колотило...

- Где Борис вас горлышком-то попотчевал? Покажите-ка место! - допытывался у Маньки ухмылявшийся обвинитель.

Та, бабенка негордая, под хохот земляков, набившихся в зал, бесстыже задрала подол грязного платья..

И свидетель Валька Сатюков, видать, от шибких переживаний "переусердствовавший для храбрости" накануне, нетвердой походкой подбрел к судейскому столу.

- Расскажите, что видели?

- А-а... как Сан Саныч аж до потолка козлом под музыку скакал, то видел. А потом я убежал...

Валька изо всех сил старался не качаться из стороны в сторону.

Срам!

И уж больно хлестнули, ожгли Староверова ехидные слова молодого судьи: " И это тот, кто бы должен сеять разумное, доброе, вечное... А, посмотрите, что он устроил у себя в доме!"

Едва зачитали приговор, Сан Саныч сорвался с места и, расталкивая земляков, пробился к выходу...

Эх, испытали бы все эти умники на собственном горбу его однообразно-долгую, словно затяжная дождливая осень, одинокую жизнь!

Хороших друзей у Староверова никогда не было, ни в педучилище, куда вскоре его приняли, ни после, когда стал учительствовать сам. Он опасался откровенничать, а без этого настоящей дружбе не бывать.

В свободное от уроков время он ударялся по лесам с ружьишком или просто с корзиной по грибы. Стрелок неважнецкий, зато грибник удачливый, мотался он по чащобам, глуша в себе всякие мысли и желания, до совершенного изнеможения и отупения. Иной раз до дому не хватало сил добрести, приходилось коротать ночь возле костерка.

На лесных ночевках Староверов простыл, слег с воспалением легких, а потом еще хуже - заболел туберкулезом. Как раз в канун войны. Под вой баб, провожавших на фронт мобилизованных мужиков и парней, нет - нет да и ловил на себе злые и завистливые взгляды: дескать, вон какой бугай за бабьими юбками в тылу отсиживается! Пособил же леший ему чахотку заполучить! Глядишь, так и жизнь свою спасет.

Спас!

Правда, когда стоявшая в Городке воинская часть, которой командовал муж его сестры, двинулась на фронт, Староверов на прощальном ужине застенчиво намекнул зятю, что готов пойти ополченцем.

« Сидел бы дома, белобилетник! Надо будет, до тебя и так доберутся!» - усмехнулся зять, залуживая чарку.

Но потом сжалился над обидчиво надутым шурином, предложил к себе ординарцем. Староверов, недолюбливая военных, взглянув на подтянутого, мускулистого подполковника, промолчал...

Он корил себя после войны, особенно в тяжкие горькие часы своей жизни, что не ушел тогда с зятем, вскоре погибшим, хотя и сам в лихолетье едва не умер от болезни и голодухи. Тоска от одиночества с годами все чаще сдавливала его сердце. Припоминался зять, сгинувшие на фронте ровесники. «Я тоже должен был быть там, среди них...» - в отчаянии шептал Сан Саныч, проклиная своенравно распорядившуюся судьбу. И предательство родного отца не давало покоя. Хотелось как-то искупить все, ощутить в душе хоть капельку выстраданного и облегчающего прощения...

И вот опять, будто затравленного волка, обложили, загнали в круг из красных флажков. Шумят, грозят, тычут пальцами и нетерпеливо ждут, когда он с высунутым языком бездыханно растянется на окровавленном снегу у их ног!

Сан Саныч сдавил ладонями виски: только не это! Он во искупление своего прошлого желал всем одного лишь добра, творил его, как мог, для несчастных обездоленных людей, искренне жалел их и - как все повернулось!

Снова ощущал он себя прежним изгоем и только казалось, что с течением лет это болезненное чувство притупилось и почти стерлось...

Староверов брел и брел наугад в скорых непроглядных сумерках. Ломая в лужах тонкий ледок, промочив ботинки, он не заметил, как миновал окраину Городка и очутился на полевой дороге.

Где-то далеко впереди смутно угадывались очертания Лисьих горок, череды невысоких пологих холмов.

На крайнем вдруг вспыхнули яркие огни фонарей, высветивших ослепительно - белые стены храма с черными провалами окон. « Вот бы мама порадовалась!» - пожалел Староверов. Он хорошо помнил , как тихо и безутешно плакала мать, когда с церквей в городке сбрасывали колокола.. На центральной площади взрывом развалили летний собор; зимний, посрывав кресты, обустроили в вертеп, нацепив вывеску «клуб», красующуюся и поныне. Церковь же на Лисьих горках белела нетронутой невестой в свадебной фате. До нее тоже было дотянулись поганые загребущие руки. Однако, дальше сброшенных колоколов и разворованной утвари, дорогих окладов с икон лихоимство не двинулось. В подвалы опутанного по ограде колючей проволокой храма в начале войны завезли какие-то ценные архивы, так и пролежавшие до пятидесятых годов под неусыпным караулом стрелков с винтовками. Потом церковь вернули верующим, но мать Староверова не дожила до светлого дня...

Сан Санычу припомнились последние деньки жизни матери. Она уже не вставала, жалостливыми ввалившимися глазами смотрела на сына: «Как ты, Санко, без меня- то жить будешь? Один, ровно перст... Коли тяжко когда - молись! Господь не оставит.»

Староверов вырос в верующей семье, слышал и знал молитвы, но сейчас память подвела, как нарочно, ни словечка на ум не пришло. И все-таки он почувствовал, глядя на белеющий впереди храм, тепло в себе - робкое и трепетное на студеном ветру, но живое. И почти бегом, насколько позволяли собственные силы и дорожные ямины, припустил домой.

Киот с иконами был задернут занавесочками, в нос Сан Санычу шибануло взметнувшееся облако копившейся годами пыли. Он проморгался и отшатнулся от светлых ликов, нотступно-строго взирающих на него. Потом благоговейно опустился на колени и, боясь поднять глаза на иконы, опять попытался вспомнить слова молитвы, но безуспешно. И своих слов, чтобы пожаловаться Богу на свою незадачливую судьбу не находилось.

Всю жизнь Староверову приходилось притворяться отъявленным атеистом, еще с той поры, когда тыкался неприкаянно в двери училищ и отовсюду получал от ворот поворот, пока знакомый преподаватель-земляк на свой страх и риск не подсобил ему поступить в педучилище. А уж сам учительствуя, в сторону храма, пусть и порушенного, Сан Саныч не смел взглянуть даже и будучи один. Лекции насчет «опиума для народа», когда приказывали, исправно читал учащимся. Дома мать истово молилась за безбожника-сына, искренне веря, что мерзость на Бога он возводит по принуждению, а не по сердцу. А сын боялся, он хотел быть, как все, хотел выжить...

Сан Саныч тяжко вздохнул и неумело, неловко перекрестился: «Надо в храм сходить...»

В ближайшее воскресение он стоял неподалеку от выхода из трапезной храма и вглядывался в сосредоточенные лица молящихся рядом с ним людей. Возле алтаря исповедовал прихожан молодой священник. Накрыв голову кающегося епитрахилью, он осенял ее крестом, шепча разрешительную молитву. И человек, облегчив душу, с очищенной совестью отходил от него, готовясь к принятию Святых Тайн...

Сан Саныч прикрыл глаза и ощутил вдруг себя пареньком среди готовящихся к исповеди. Рядом стояла мама, сжимая ему запястье теплой ласковой рукой. Отец был необычно серьезен, строго и заботливо оглядывал сына. Батюшка, улыбаясь в бороду, поманил мальчонку к аналою с возложенными на нем Евангелием и большим блестящим крестом. Мать легонько подтолкнула смутившегося сынка. А на клиросе пели печально и красиво...

Староверову сдавило горло, он закашлялся, выхватил носовой платок и, прижимая его к губам, стал протискиваться к притвору. И там столкнулся со стариком, который, ошалело выворотив кровяные белки глаз и выставив перед собою, будто для защиты, скрюченные ладони, пятился назад. Еще несколько шаркающих шагов и... Сан Саныч вскрикнул, но поздно: старик опрокинулся навзничь на лестничные ступени, и его тщедушное тело стремительно покатилось вниз.

"Это же Сальников!"

Сан Саныч заспешил по ступенькам вдогонку, едва не сорвался сам, но старушки внизу уже перетаскивали Афанасия Николаевича с каменного подножия паперти на блеклую, убитую заморозками траву между могил. Староверову осталось только проводить взглядом его бледное, залитое кровью лицо...

Придя домой, Сан Саныч стал перед иконами: "Отче наш, иже еси на небесех!.."

Слова молитвы, услышанной сегодня в церкви, всплывали в памяти и лились свободно, легко : "И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим..."

Глава восемнадцатая

После суда "посетители" Староверова не навещали - он уж не знал радоваться ли, печалиться ли. Но однажды кто-то поскребся в дверь тихонечко.

"Сережа Сальников!"

Сан Саныч опять опешил, как в тот раз, когда после "сражения" перевязывал куском полотна башку этому замухрыжке, и тот сказал, чей он.

Тогда, попросив соседей по телефону вызвать "скорую", Староверов, вернувшись, встал в прихожей перед зеркалом и, разглядывая побои на своем лице, вскипел: " Да это ж внук, родная кровь, человека, который отца моего угробил! Мою жизнь смолоду перечеркнул, клеймо наложил! "

Он заглянул в горницу, где валялись и стонали пораненные Сергуня с Манькой, и спросил себя: а что Сергуне этому бы сделал в отместку за деда?! И не смог ответить...

Теперь, пожалуйста, Сальниковский отпрыск сидит перед ним на лавке да еще и слезами заливается:

- Дед мне роднее матери был... Отца не помню, мамка привела отчима дурака дураком. Любовь, говорит. А он, бывало, напьется и, когда мамки дома нет, меня под кровать загонит и сапожищами топает. Зашибу, мол, гаденыша! На улицу мне бежать - пацаны ненавидят, проходу не дают. Ладно б только по морде били! Они пакости мне подстраивали. Позвали из самопала стрелять и подсунули такой, в котором лишка пороха. Бабахнуло - мне глаз долой! Со стеклянным вот сколько лет хожу... Ненавидят, не любят нашу сальниковскую породу в Городке! Дядя мой ассенизатором работал, под бочкой с перепою среди дня помирал. Как просил, чтоб подали воды напиться! Ни одна падла не подошла близко!.. И до сих пор - чуть в пивнухе драка, мне первые тычки! Но я шильце завел, в суматохе подколю кого-нибудь в ляжку и сам визжу, как поросенок резаный. Разбегаются, зато потом обходят. А деда моего и подавну стороной обходили, он правду искал, в комитеты там всякие письма писал. Ах, дед, дед! Как я жить-то без тебя буду?! - взревел в голос Сергуня. - Он меня поил, кормил, в горе утешал... Эх, Сан Саныч, вы хоть меня пожалейте! Может... помянуть деда чем найдете?

Сан Саным молча налил ему стакан "малиновки".

Сергуня, не скрывая радости, осушил подношение и полез с поцелуями:

- Сан Саныч, миленький, дорогуша, я к вам еще приду! Родного человека у меня больше нет! Один я...

Староверову, придерживая гостя за плечи и осторожно выпроваживая его на крыльцо, оставалось только кивать, соглашаясь.

Сергуня, мотаясь из стороны в сторону и лопоча под нос, скрылся в темноте, а у Сан Саныча, представившего как непутевый сальниковский внук входит в опустевшее холодное дедово жилище, где-то в душе шевельнулась к нему жалость.

"Да что же ко мне-то все, неприкаянные, идут?! За что?"

…И Манька никуда не делась, подняла глухой ночью, заломилась в калитку да и еще в сопровождении двух зверски пьяных мужиков.

Староверов не решился высунуть нос, вслушиваясь в грозные выкрики, но когда в окно брякнули камушком, пришлось показаться.

- Дядя, водки дай! - загалдели наперебой мужики.

- Сан Саныч! Водки, водки! - прыгала впереди мужиков растрепанная Манька, рассыпая с зажатой в пальцах сигареты светлячки искр.

- У меня в доме спиртных напитков не имеется! - осветив компанию фонариком и лязгая зубами от холода и неприятного ощущения внизу живота, как можно тверже, выговорил Сан Саныч.

На удивление подействовало сразу, канючить перестали.

- Обманула, падла! - мужик постарше влепил в сердцах Маньке оплеуху и, пошатываясь, побрел прочь.

- Маня, Манечка! Дорогуша, тебе больно? - другой мужичок, облапив Маньку, поволок ее к кусту под забором.

Манька визжала, вырывалась, материлась и, поваленная наземь, завопила истошно:

- Помогите!

Сан Саныч, словно зверь в клетке, заметался взад-вперед по сеннику. «Не выйду! Ей, бабе, что? Где легла, говорят, там и родина! Но, Господи, что она так кричит-то?!»

Староверов распахнул дверь и выскочил на крыльцо. Бежать ли к копошившимся под кустом телам или же во все горло звать на помощь, он сообразить не успел.

Насильник взорал благим матом и скорченной тенью тотчас убрался восвояси.

- Маня, ты жива? - держась за засов калитки, осторожно осведомился Сан Саныч.

- Жива, жива! - Манька загнула таким матюком, что у Староверова уши огнем обожгло, и, отряхиваясь, подошла к калитке. - Открывай! Соврал, поди, что нет у тебя выпивона?

Сан Саныч открывать не торопился.

- Кто эти мужчины, что были с тобой?

- А хрен их знает! Пристали: найди выпить! Отворяй, чего чешешься, замерзла я вся! Из комнатухи меня намедни выселили, ночевать негде!

- Прощай! У меня здесь не богадельня и не постоялый двор!Я прошу тебя, Маня, больше не приходи!

Он содрогнулся от потока мерзкой брани, ударившего в спину. Манька бесновалась не на шутку, швыряла комками земли по крыльцу, по окнам, билась плечом о калитку, пинала ее, не щадя ног. Выдохнувшись, принялась стучать мерно и настойчиво.

- Вот что, Маня! - не удержался, выглянул Сан Саныч. - Прекращай! Я тебе русским языком сказал.

- Сан Саныч, сигареточки у тебя не будет? - теперь просительно-жалобно заныла она.

Сигаретки Маньке хватило ненадолго. Она попросила еще чаю, и Староверов , опорожнив в банку заварочный чайник, вынес ее и опять-таки через забор вручил Маньке.

- Пей, угощайся, Мария, и с последним глотком - все!

Сан Саныч слушал смакующие причмокивания Маньки и понимал, что он уже просто издевается над человеком. Стало гадко, противно и со стороны он себя как бы увидел: скрюченным у забора, прижавшим ухо к щели, для пущего слуха раскрывшим рот.

Манька учуяла слабину и, саданув банку о камень, взвыла:

- Сволочи все кругом! Подыхай посреди улицы и никому дела нет!.. Прижилась было у одного раздолбая, а он свихнулся с перепою, морду мне набил и средь ночи из фатеры выставил. Забралась ночевать в какой-то курятник пустой, так хозяин утром чуть на вилы не насадил. А вчерась с мужиками день пили на чьей-то хате, а потом старбень-хозяйка пришла и всех - долой! Допивали в сквере, мужики меня бросили, на лавке напротив памятника Ленину дрыхнуть оставили. Тут ночь и стала коротать, хмель-то быстро вышел. Ну, думаю, от холода сдохну. С лавки подняться не могу, примерзла. Молиться уж начала - пусть менты придут и заберут меня в свою кутузку! Все ж ночь в худом да тепле! Не пришли!.. Сан Саныч, ежели есть Бог, пусти погреться, не дай замерзнуть!

Манька повалилась на колени и, всхлипывая, прижалась лицом к покрывшейся колкими иголочками инея и оттого звенящей жестью траве под забором.

Сан Саныч открыл калитку, помог подняться Маньке, морщась от перегара.

- Только на одну минуту! - назидательным деревянным голосом произнес он, хотя знал, что Маньку уже никуда не выгонит.

Пусть осуждают его доброхоты, злословят, двусмысленно похихикивая, или с недоумением пожимают плечами, крутят пальцем у виска. А Манька отопьется крепким пуншем, уснет мертвецки, Днем она уйдет куда-нибудь и жди опять - в каком состоянии и с кем припрется, если добредет вообще...

«О, Господи, за что такая мука-то?!»

Манька, прямо с порога, как кошка с мороза, проворно юркнула на горячую печную лежанку, затаилась и вскоре захрапела.

Староверов остался наедине со своими мыслями.

« Это все мне кара, от Бога кара! - твердил он, вздыхая. - За то, что от родного отца отрекся, на войну струсил идти. Вот всю жизнь протрясся, как овечий хвост, пекся лишь о куске хлеба да бился за копейку.»

Сан Саныч прислушался к Манькиному храпу с печки.

« Несчастные люди! И я чем лучше их? Но, может... согревая их, делясь с ними пищей и кровом, я искуплю прошлые грехи перед Богом, совестью?»

Староверов прошел из кухни в горницу, нашел глазами бумажную иконку Спасителя, оставленную сестрой и сиротливо притулившуюся в углу, в полумраке попытался вглядеться в лик.

« И нынешняя моя жизнь не продолжение Божией кары, а искупительный крест. Надо нести его и не роптать... Почему прошлое мне кажется таким безрадостным, ненастным, серым, бесконечно долгим осенним днем? Потому что жил без веры!..»

Охваченный радостным трепетом, Сан Саныч сотворил крестное знамение...

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

За ландышами на Лисьи горки Валька Сатюков выбирался каждую весну. Но не за одним лишь букетом белых пахучих цветов, которые потом, отблагоухав свое на подоконнике в Валькиной комнате, неподаренные никому, засыхали и пылились - весеннее свидание с горками было для Вальки единственным продухом в его суетной, словно в бестолковом сновидении, полупьяной жизни.

Сатюков, отпыхиваясь, взбирался по склону, стараясь не топтать мерцающие в темной траве жемчужные огонечки хрупких ландышей. На вершине горки он валился на прогретую солнцем землю и лежал долго, неподвижно, всматриваясь в розоватое небо с первыми робко нарождающимися звездами.

Внизу, у подножия горок, задорно взбулькивала на перекатах-камешниках невидимая под густыми клубами тумана Пельшемка, выскрипывал натужно дергач, бегая между травяных кочек по берегу.

Из дальнего бора докатилось кукование кукушки. Эхо тотчас раздробило его на множество отголосков, заметавшихся по округе. Валька, прислушиваясь, приподнялся, оперевшись на локоть, попытался сосчитать наобещанные кукушкой лета и безнадежно сбился, рассмеявшись.

В колышущихся теплых струях воздуха басовито гудели, кружась, майские жуки. Сатюков, вооружась шляпой, принялся за охоту, но оступился, едва не закувыркался вниз по склону. Ладно, уцепился чудом за куст, зарывшись лицом в мягкий прелый ворох прошлогодних листьев.

Горки, горки! Нет на вас места, где топталась бы пятками детвора, сколько сладкой земляники истаяло медом на губах мальчишек и девчонок!.. Пришла пора - и Валька с голенастой Надюшкой - первой любовью, таким же вот вечером собирал ландыши. И, подавая ей букет, несмело обнял ее и поцеловал.

На армейской службе часто снились Сатюкову Лисьи горки, чаялось поскорее вернуться к ним. Да и потом, в трудный час, тянуло неудержимо сюда успокоиться, подзабыться...

Этой весной, как обычно под вечер, Валька собрался ехать на горки. Пока скрипал туда на велосипеде-развалюхе, еще не оклемавшись толком после очередного похмелья после взятого интервью и изнемогая, глядишь, и сумерки разлились окрест.

В низине, среди кустов ивняка, было промозгло, сыро. По раскисшей, изрытой колдобинами, полными воды, дороге разогнаться было невозможно, и Валька продрог до костей. Вдобавок привязалась парочка чибисов, запорхавших над головой корреспондента и своими жутковато-пронзительными криками царапавшими его изнуренную душу.

Нежилую деревеньку перед горками Валька вознамерился проскочить ходом, но колеса велосипеда увязли в песчаной насыпи. Пугливо поглядывая на пустые глазницы окон полуразвалившихся домов, он поплелся пешком до околицы и... что это?!

Карьер страшно, безжалостно разворотил, изуродовал все вокруг. В гигантскую яму с исковерканных склонов горок верхушками вниз свисали засохшие черные деревья, там и сям торчали извитые, будто толстые змеи, корни. Высокая куча обугленных древесных стволов и сучьев громоздилась у входа в карьер - кто-то пытался запалить ее. Тянуло ветром, гарью - и чуть слышно шелестел, пересыпался безжизненный песок.

Стемнело совсем. Ткни глаз - в жуткой карьерной яме! Валька повалился ничком, прижался лицом к прохладной поверхности песка. От неведомого ему доселе в бестолковой суете и мелочных дрязгах горького чувства утраты сдавило в груди.

Эх, горки! Незыблемым все здесь казалось, всегда было и будет, ждет и встретит...

- Не уберег! Не уберег! Не уберег! - распластанный Валька, давясь слезами, хлопал и хлопал ладонями по песку на дне карьера.